ТИКАМАЦУ МОНДЗАЭМОН

Тикамацу Мондзаэмон (1653-1724) — литературный псевдоним японского драматурга. Подлинное имя — Сугимори (Сугиномори) Нобумори. Родился он в семье потомственных воинов в городе Фукуи (в центральной части Хонсю, к северо-востоку от Киото). Когда ему было лет шестнадцать, отец его, занимавший дотоле видное положение, по каким-то причинам стал ронином. Так называли самурая, вынужденного оставить вассальное служение феодалу. Ронины («люди-волны», скитальцы) иногда опускались на самое дно общества, даже разбойничали на больших дорогах, но в большинстве случаев выходцы из самураев пополняли собой образованную прослойку горожан. Семья Сугимори переселилась в Киото. Впоследствии старший брат Тикамацу стал священником, младший — врачом. Сестра его сочиняла стихи, впрочем, вся семья была причастна к поэзии. В сборнике хокку под названием «Кладовая сокровищ» (1671) помещены их стихи. Стихотворение Тикамацу написано с изящной выдумкой: «О белые облака! // Вы от стыда спасаете горы, // Где нет деревьев в цвету».

Возможно, Тикамацу изучал искусство хайкай и литературу минувших веков под руководством составителя этого сборника Ямаока Гэнрин, поэта и филолога — ученика прославленного Китамура Кигин (у которого учился некогда Мацуо Басё). Свое знание старинной поэзии, повестей-моногатари, военных эпопей, пьес театра Но он умножал, будучи слугой в домах столичных вельмож (например, в доме Итидзё Экан, который унаследовал традицию прекрасного знания японской и китайской словесности). Несомненно, был он знаком и с театральной литературой Китая.

Достоверных сведений о молодом Тикамацу сохранилось очень мало. Вероятно, какое-то время он проживал в буддийском монастыре, осваивал начатки торгового дела. Произведения его свидетельствуют о том, что он хорошо знал жизнь всех слоев тогдашнего общества. Есть сведения, что другой его господин, чрезвычайно родовитый Оогимати Киммити, был любителем театра кукол и иногда сам сочинял пьесы. Тикамацу не раз приходилось выполнять поручения, с которыми Киммити посылал его к Удзи Каганодзё (1635-1711), наиболее известному в ту пору исполнителю дзёрури в Киото, владельцу театра кукол. Юноша пристрастился к театру и сам стал писать пьесы. По-видимому, в 1677 г. началось его сотрудничество с Удзи Каганодзё. Это была скорее всего переделка старых пьес.

В конце XVI — начале XVII вв. в Японии возникают две новые разновидности театрального искусства: театр кукол — дзёрури и театр живого актера — кабуки. В театре дзёрури сказитель декламировал текст, куклы (нингё) мимировали в сопровождении сямисэна (род трехструнной гитары). Дзёрури — имя героини популярнейших сказаний о романтической любви знаменитого воина Минамото Ёсицунэ (1159—1189), зафиксированных еще в XV в. Ее имя стало названием жанра театрализованных сказов. Исполнялись они бродячими певцами под звуки бива (четырехструнного инструмента, напоминающего лютню) в течение нескольких столетий. Слово «кабуки» происходит от глагола «кабуку», на городском жаргоне оно означало «кривляться», «фиглярничать, «озорничать» и лишь впоследствии было записано китайскими иероглифами, означавшими «искусство пения и танца». Тикамацу перенес в театр дзёрури многие сюжетные и конструктивные элементы драмы театра кабуки, но он никогда не терял из виду специфики кукольного театра. В театре кабуки властвовал актер, в театре дзёрури — драматург. «Поскольку дзёрури исполняется в театрах, которые соперничают с кабуки, — замечает Тикамацу Мондзаэмон, — иначе говоря, с театром живого актера, автор пьес дзёрури должен наделить своих кукол множеством разнообразных чувств и тем завоевать внимание зрителей». Конечно, драматург дзёрури был в известной степени ограничен, набор кукол навязывал ему условные типы, но все же сочинитель чувствовал себя свободнее. Парадоксальным образом, чем более условен театр, тем ярче в нем можно было изобразить некоторые моменты действительной жизни, например любовную страсть.

В дзёрури обязательно включалось так называемое митиюки — странствие героев, заимствованное из пьес для театра Но. Это большой поэтический эпизод, когда действие тормозится, но перед зрителями как бы развертывается движущаяся панорама пути. Нередко в пьесах Тикамацу митиюки эмоционально насыщено до предела: это — последний путь героев, путь к гибели.

Поэтическая ткань речи у Тикамацу – великого поэта -очень богата. Стихи в силлабическом размере 5-7 слогов окрылены повторами, созвучиями, рифмами. Мелодика динамична и разнообразна. Тикамацу использует японские омонимы (прием, характерный для классической поэзии танка, используемый и в пьесах театра Но) так, что от одного слова исходят ветви разных смысловых значений. Слышны цитаты из старинной поэзии: Тикамацу рассчитывал на подготовленного зрителя. Каждый персонаж говорит у него своим языком, будь то профессиональный жаргон или местный говор. В комических местах театрального повествования он сыплет каламбурами. Авторская речь, выдержанная в стихотворном размере, поясняет, как и кто говорит, прочерчивая рисунок движения и жеста.

Куклы в театре дзёрури были в две трети человеческого роста, каждую вел кукловод в черном капюшоне, управляя ею при помощи скрытых в спине куклы особых приводов. Головы для старинных кукол, созданные превосходными мастерами, сохраняются до сих пор как величайшее сокровище. Голова куртизанки — идеал красоты в эпоху Гэнроку (строго говоря, это годы с 1688 по 1704-й, в культурно-историческом смысле — великая эпоха, когда творили Сайкаку, Басё и Тикамацу). Очень экспрессивна голова самурая — рот изогнут книзу дугой, брови взлетают к вискам — или гротескно-смешные образы простолюдинов. В XVII в. куклы были еще довольно статичны, но непрерывно усложнялись до такой степени, что для главного героя потребовалось уже три кукловода. Иллюзия жизни куклы была столь полной, что люди, открыто работавшие с ней на сцене, становились как бы невидимы. За всех героев пьесы говорил один певец-рассказчик, но и эта сценическая условность никому не мешала. Кукла открывала рот, и казалось, что это она поет или кричит. (Замечательная черта японского искусства вообще: в нем ничего не забывалось, Если на первых порах кукольный спектакль состоял в сущности из ряда сменяющихся «живых картин», то в дальнейшем их сохраняли как один из эффектных сценических приемов. Интересно, что этот прием перенят и актеры кабуки.)

Вначале Тикамацу сочинял для театра дзёрури дзидаймоно (букв. «о событиях былых времен») — театрализованные легенды, построенные на сцеплении остродраматических мотивов. Такова пьеса «Наследники братьев Сога», написанная для Удзи Каганодзё в 1683 г. В 1685 г. певец-рассказчик Такэмото Гидаю (1650-1714) — соперник Удзи Каганодзё — открыл свой театр в Осака. У него был мощный, необычайной красоты голос. (Его имя стало нарицательным для обозначения певцов-рассказчиков кукольных театров, их стали называть гидаю.) В том же году Тикамацу написал для него драму «Победоносный Кагэкиё», по жанру также «историческую». С этого времени он создает пьесы для всех кукольных театров Киото и Осака. С 1686 г. в театральных программах впервые обозначается имя автора пьесы — Тикамацу Мондзаэмон, что свидетельствует о возросшей роли писателя-драматурга в театре того времени. Тикамацу сотрудничал не только с театром кукол, но и с театром кабуки в Киото. Его связывала тесная дружба с выдающимся актером Саката Тодзюро (1647-1709). С 1695 г. Тикамацу на несколько лет отходит от кукольного театра. Отличавшийся острой наблюдательностью, Саката Тодзюро замечательно играл роли простолюдинов. Тикамацу сочиняет специально для него, учитывая эти его особенности.

Между театрами кабуки и дзёрури существовала одновременно и конкуренция, и творческая взаимосвязь. Живой актер подражал кукле, застывая вдруг в неподвижной позе, а кукла, лицу которой было придано сходство с тем или иным актером, копировала его манеру исполнения. Совместная работа Тикамацу с Саката Тодзюро привела к рождению бытовой драмы. Еще ранее, черпая сюжеты из старинной японской литературы, Тикамацу свободно переделывал их. При этом важно отметить, что персонажи его пьес о былых временах, какие бы громкие имена они ни носили, по своему строю мыслей и чувств больше напоминали горожан его времени. Если вспомнить, что и бытовые детали в этих пьесах брались отнюдь не из минувших веков, но из современной драматургу жизни, то станет ясно, как легко мог совершится в его творчестве переход к чисто бытовым, «мещанским» драмам, в которых звучала в полную силу тема современности.

В 1703 г. в Осака на сцене театра Такэмото-дза впервые было исполнено дзёрури Тикамацу «Самоубийство влюбленных в Сонэдзаки». День этой премьеры — одна из важнейших вех в истории японского театра. В основу пьесы положено истинное происшествие, взволновавшее весь город Осака. Двойное самоубийство влюбленных случалось в Японии довольно часто. Это был последний отчаянный акт защиты верной любви. Герой пьесы — маленький человек, приказчик, несправедливо обвиненный. Он кончает с собой вместе с любящей его девушкой из «веселого квартала».

Прощай, этот мир!
Эта ночь, прощай!
………………………………..
Последний раз погляди
На эту траву, на деревья, на небо…
Летняя ночь раздвигается до самых звезд. Две тени летят перед влюбленными — быть может, их собственные… Песня прощания с жизнью — поэтическая жемчужина в творчестве Тикамацу.

В 1706 г. Тикамацу перебрался из Киото в Осака и стал драматургом театра Такэмото-дза. Осака был крупным торговым городом. Тикамацу в своих пьесах показал «веселые кварталы», где купцы просаживали деньги, тихие дома и шумные улицы, реки и каналы. К собранию его пьес часто прикладывают план старинного Осака. Именно в этом городе Тикамацу искал и нашел своих самых популярных героев: небогатого купца на грани разорения, прекрасную девушку, проданную в дом любви, — они ищут счастливое будущее в потустороннем мире через двойное самоубийство.

Тикамацу создал двадцать четыре «мещанские» драмы. В них часто возникает коллизия между естественным человеческим чувством (ниндзё) и нравственным долгом (гири) в его феодальном понимании. Тикамацу подметил, что душевный мир молодого человека той переходной эпохи потерял свою цельность. Мятущийся, слабовольный герой пьесы колеблется между долгом и чувством, совершая одну ошибку за другой. Он уходит из жизни в смерть, не в силах найти другого выхода.

«Ночная песня погонщика Ёсаку из Тамба» («Тамба-но Ёсаку мацу-но комуробуси», 1708) — седьмая «мещанская» драма Тикамацу — несколько отличается от других. У нее счастливая развязка, совершенно неправдоподобная, невозможная в жизни. Погонщик Ёсаку и его возлюбленная девушка Коман — герои популярной народной песни, в которой отразилась мечта японцев о небывалой сказочной удаче:

«Лошадей гонял Ёсаку,
Был погонщиком простым.
А теперь в самом Эдо
Носит длинный меч».
Тикамацу говорил: «Искусство находится на тонкой грани между правдой („тем, что есть”) и вымыслом („тем, чего нет”). В самом деле, поскольку наш век требует, чтобы игра напоминала жизнь, артист и старается верно скопировать на сцене жесты и речь настоящего вассала, но, спрашивается в таком случае, разве настоящий вассал князя мажет свое лицо румянами и белилами, как актер? И неужели публике понравилось бы, если бы актер отрастил себе бороду, обрил голову и в таком виде вышел на сцену, ссылаясь на то, что подлинный вассал не старается украсить свое лицо? Вот почему я и говорю, что искусство находится на грани правды и вымысла. Оно — вымысел и в то же время не совсем вымысел; оно — правда и в то же время не совсем правда. Лишь на твой грани и родится наслаждение искусством».

Скончался Тикамацу в зените славы. Современники называли его «богом среди драматургов». Театр кабуки адаптировал многие его дзёрури. Они вошли в репертуарный фонд театров кабуки и дзёрури как их общее наследие.

ТИКАМАЦУ МОНДЗАЭМОН

НОЧНАЯ ПЕСНЯ ПОГОНЩИКА ЁСАКУ ИЗ ТАМБА

Княжеская дочь Сирабэ едет в Эдо, в семью своего жениха, под надзором самураев и своей кормилицы — дамы Сигэнои. Кормилица выбиралась дворянского рода и занимала важное место в княжеской свите. Но Сирабэ ехать в Эдо не хочет, и своевольную девочку никак не удается уговорить. Одна из служанок советует призвать мальчика-погонщика. Он играет с другими погонщиками в очень забавную игру — сугороку. На земле разостлана карта знаменитой Хокайдоской дороги, где обозначены все пятьдесят две почтовые станции. Игроки бросают кости, каждый стремится первым достигнуть конечной станции — города Эдо; название каждой станции превращено в веселый каламбур. Услышав, что на Токайдоской дороге можно увидеть много интересного, княжна соглашается ехать. Мальчика, по прозванью Санкити Дикарь, зовут во дворец. Происходит сцена узнавания, он — сын кормилицы Сигэнои. Мать колеблется между чувством долга к своей воспитаннице — княжеской дочери и любовью к сыну. В конце концов мальчик отвергнут. Во втором действии завязывается новый узел: где же опальный самурай Ёсаку, отец мальчика? Он упал на самое дно, стал погонщиком на большой дороге, завзятым игроком. Его любит служанка из придорожной харчевни — девушка Коман, прекрасная, добрая, наделенная талантами: она чудесно танцует. Отец ее, бедный крестьянин, не внес недоимки, его должны бросить в страшную «водяную темницу». Коман собирает деньги, чтобы выкупить отца. Но Ёсаку проигрался в пух и прах, да еще и задолжал целый золотой червонец. Он уговорил известного буяна Шмеля Хатидзо поручиться за него под залог лошади. Шмель Хатидзо предлагает Ёсаку отыграться, и тот проигрывает еще и хозяйского коня. Следует драка на большой дороге между Ёсаку и Хатидзо. В отчаянии Комом отдает «цену жизни отца» — все свои деньги.

Появляется свадебный поезд, с ним идет Санкити Дикарь. Мальчик любит Ёсаку только за то, что он носит имя его отца. Это и есть потерянный отец мальчика. Оба не узнают друг друга, но мальчик «смутно чувствует сыновнюю любовь». Ёсаку просит мальчика украсть у княжны кошелек, это спасет его и Коман. Мальчик согласен, но раньше снимает с груди заветный амулет, подаренный ему матерью, и отдает на сохранение Коман. Ему удается выкрасть кошелек, но он попадается. Кормилица вымаливает ему прощение. Шмель Хатидзо, крича, что мальчишка опозорил погонщиков, бьет его. В Санкити проснулась самурайская кровь, он убивает Хатидзо и подлежит казни. Ёсаку и Коман открывают амулет и находят подлинное имя ребенка, он — брошенный в трехлетнем возрасте сын Ёсаку.

Ёсаку и Коман решают покончить с собой еще до рассвета, когда должны казнить маленького Санкити. Третье действие начинается с «песни странствия» — митиюки. Любящие идут в свой последний путь «по дороге сновидений». Но у пьесы счастливая развязка. Кормилица Сигэнои созналась во всем княжне и просила ее о заступничестве. Свадебную поездку ничем омрачать нельзя: все прощены. Ёсаку снова самурай, семья воссоединилась, а Коман, получив большую награду, танцует перед княжной…

Из первого действия
Одно зерно,
Рожденное от князя,
Приносит тысячи отборных зерен риса
И рассыпает вкруг себя дары
Несчетные…
Оно еще незримо
Таится в материнском чреве,
А уж десятки тысяч
Покорных и почтительных вассалов,
Смиренно лбы склоняя до земли,
Бьют в барабаны лести
И щелкают в восторге языками.
У князя Юруги,
Властителя замка в Тамба[417],
Там, в отдаленной округе,
Дочь родилась Сирабэ[418]
От служанки,
Гревшей воду для чая…
Дитя кипящей любви,
Милости, пролитой случайно,
Как угодно было судьбе.
А теперь Сирабэ,
Тонкая, гибкая,
Словно стебель цветка, поднялась
И, хоть нет ей еще десяти,
Шуршит шелками
Придворного платья.
Длинные волосы перехвачены
Золоченым шнуром
Для первой прически.
Не отвести восхищенных глаз!
Ей предстоит далекий путь — в Эдо,
Путь из родной столицы
На Восток.
Она просватана
В высокородный дом
Владетельного князя Ирума;
Сначала станет дочерью приемной,
Потом женою княжеского сына.
Князья берут
Свою невестку в дом
Еще не распустившимся цветком.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Веселые в разгаре сборы!
Кормилица и юная невеста
Проходят в глубь дворца.
Погонщик Санкити один. Он бродит
По комнате,
Бросая беглый взгляд
На золотые расписные ширмы:
Таких он в жизни не видал.
И ноги мальчика,
Привыкшие к камням,
К рогоже грубой,
Точно по льду,
Скользят по гладким дорогим циновкам,
Плетенным в Бинго…

< … > — Э-э! У этой комнаты пол такой скользкий, что, того и гляди, растянешься. Нет, домишко, где я живу, куда лучше! Болтают: «Ах, дворец! Ах, княжеские покои!» Да по мне, постоялый двор куда покойнее, — бормочет мальчик.

Вошла кормилица,
В ее руках поднос:
Большая крышка от ларца,
Красиво
Застеленная белою бумагой,
А сверху груда лакомств.

— Ну как, Санкити Дикарь, ты еще здесь? О-о, я вижу, что ты неглупый мальчуган! О-химэсама теперь разохотилась ехать, забыла про свои причуды. «Скорее едем в Эдо! Скорее едем в Эдо!» — вот как она изволит говорить. А все оттого, что выиграла в сугороку.

И светлейшие родители ее довольны, очень довольны. Эти сладости посылает тебе сама госпожа супруга князя, прими их с должной благодарностью. А вот тебе и три связки денежек: в каждой по сто медных монов. Купи себе всего, чего тебе только захочется.

Ведь ты — погонщик
И пойдешь пешком
Вплоть до Эдо. Дорога нелегка!
Так если кто-нибудь тебя обидит
Или понадобится что-нибудь,
Скажи, что хочешь повидать меня.
Я еду в свите юной госпожи,
Как главная наставница. Ты понял?
Зовут меня — запомни! —
Си-гэ-но-и!
Вдруг Санкити
Стал белым как бумага
И задрожал.
Молчит.
Во все глаза
Он смотрит на кормилицу. Но та,
Не замечая, продолжает
— Право,
Чем больше на тебя смотрю, мой мальчик,
Тем ты мне больше нравишься.
Наверно,
Твои родители больны, несчастны,
Дошли до крайней нищеты… Иначе
Зачем — еще малыш — ты стал бы
Простым погонщиком?
Но Санкити молчит.
Он только смотрит.
Он словно весь окаменел. Язык
Его не слушается.
Наконец:

— Вы… Вы та самая Сигэнои?.. Вы кормилица молодой госпожи и служите во дворце князя Юруги?..

Так знайте: вы —
Моя родная мать!
И он — стремглав —
Бросается к кормилице и хочет
Ее обнять…

— Прочь! Прочь! Да что с тобой? Это еще что за выдумки? Какая я тебе мать? У меня нет сыновей-погонщиков! —

Она отталкивает мальчика. А он
Опять цепляется за платье Сигэнои.
Она рванулась прочь,
Но Санкити прильнул
К ней головой,
Руками крепко обнял
И, задыхаясь, говорит:

— Зачем я стану лгать? Мой отец был твоим мужем. Он служил в этом доме… Самурай, настоящий самурай!

А имя моего отца Датэ-но Ёсаку. Я его сын. Это ты, ты меня родила! Ёносукэ — вот кто я на самом деле! Я знаю, мой отец не угодил князю

И должен был уйти из здешних мест.
Когда в последний раз
Отца я видел,
Всего три года было мне, но я
Его немного помню…

Вот что говорила мне старуха, которая присматривала за мною в деревне Куцукакэ: «Я воспитала тебя. Надеялась, что ты найдешь своего отца… Мало, мало на это надежды!

Но ты можешь найти свою мать. Ее зовут Сигэнои. Она кормилица в доме у князя Юруги.

Вот покажи ей мешочек для амулета. Она своими руками сшила его для тебя: уж она-то должна будет узнать свое рукоделие!»

Так говорила много раз старуха. Когда же мне исполнилось пять лет,
Она, жестоким кашлем мучась,
Пошла на праздник храмовой в Тоба,
Там в горле у нее застряло моти,
Она и померла. Чужие люди
Меня в деревне приютили.
Я выучился погонять коней…

Вот я и работаю на хозяина конного двора на станции Исибэ в Оми.

Взгляни на этот вышитый мешочек
Для амулета! Узнаешь его?
Нет! Я не лгу!
Молчишь?..
Теперь ты поняла?
Да! Я твой сын!
Мне ничего не нужно…
Я одного хочу: найти отца!
Найти отца мне помоги. Хотя бы
Один денек — втроем – побудем вместе!
Ты знаешь, я умею из соломы
Плести сандалии.
Я прокормлю тебя.
Я прокормлю отца.
Найдем его!
С моим отцом должна ты помириться!
И, плача, он хватается за платье
Кормилицы. Она потрясена.
Как? Этот маленький погонщик,
Похожий на косматого зверька,
Он — сын ее? Давно пропавший сын!
Возможно ль это! Вглядываясь, ищет
Знакомые черты в его чертах…
Глядит — и начинает узнавать.
Да! Это он! Конечно, это он!
Вот и свидетельство прямое:
Мешочек, вышитый ее рукой.
Ей страстно хочется обнять ребенка,
Прижать к груди…
Но честь?.. Но стыд?..
«Нет, главное на этом свете — долг,
Позор моей семьи набросит тень
На имя юной госпожи.
Что ж, обмануть его и побранить?
Нет-нет!..
Прогнать его?
Но я не в силах!
О, как мне хочется обнять его,
Хоть на мгновенье
Тайком прижать его к своей груди.
Ах, что же делать мне?»
О, радуга скорбей!
О, слезы тысячи печалей!
О, слезы, красные и голубые,
Бегущие
Из безутешных глаз…
И Сигэнои,
Упав, захлебывается в слезах.
Вот-вот, рыдая, чувств она лишится.
Но… надо с мыслями собраться: «Нет!

Нет сомненья, он — мой сын. Мне кажется, Санкити очень умный мальчик. Если я попытаюсь его обмануть, он все равно мне не поверит.

И он не должен презирать меня, его родную мать, как женщину с низким сердцем: это было бы слишком ужасно!

Да! Я открою ему всю истину. Я заставлю его понять мое положение… его положение…

Он все поймет! И лишь тогда я отошлю его!»

И Сигэнои
Слезы осушила
И твердым голосом зовет:
— Ёносукэ!
Пойди ко мне! —
И за руки его
Она берет:

— О-о! Как же ты вырос! Ты уже совсем взрослый. Ты сможешь все понять.

Ах, почему, почему тебя не так воспитали, как подобает сыну знатного самурая? Лицо твое почернело от солнца. Твои прекрасные волосы висят лохмами. А руки? А ноги? Они грубее, чем у дикой обезьяны. Я гляжу на тебя — и не узнаю. В тебе ничего не осталось от прежнего… Даже руки не те, даже ноги не те!..

О, недаром говорится: «Воспитание важнее знатного рода!» —

И Сигэнои снова
Надрывно плачет.
— Слушай и пойми!
Хоть я и родила тебя, но ты
Теперь не сын мне.
Я тебе не мать!

Пойми, я говорю это не потому, что ты стал Санкити Дикарем.

Я все, все тебе расскажу. Это было давно-давно. Я и тогда была на службе у благородной супруги князя.

А твой отец — Ёсаку — был слугой
В покоях женских…
Волнуемые ветром страсти,
Мы, словно молодые деревца,
Сплетались,
Обнимались…
А ночь одна
Звала другую ночь…
Свиданья становились чаще…
Я потеряла в комнате для слуг
Любовное письмо.
Начальник стражи
Нашел его и поднял.
Прочел… донес…
О, ты не знаешь,
Какая строгость в княжеских дворцах!
А в нашем замке
Обычай был особенно суров.
Высокие вассалы собрались
И вынесли решение: обоим
Виновным — смерть!
Позор и казнь!
Но госпожа моя молила князя
Простить меня…
Так госпожа меня любила,
Что предлагала жизнь свою —
Взамен моей!
Да! Милосердью князя нет границ!
Нам жизнь дарована была…
И мало этого —
Был найден выход:
Нас объявили мужем и женой.
Отец твой — самурай Ёсаку,
Упав так низко,
Стал понемногу снова подниматься
По лестнице чинов.
Он стал главою слуг,
Распорядителем хозяйства в замке.
Ему большой назначили оклад,
На зависть прочим, —
Тысячу и триста
Мешков с отборным рисом.
Пойми же, если я еще жива
И головы отец твой не лишился,
То живы мы по милосердью князя!
И если князь умрет,
Наш долг — последовать за ним.
Вспороть себе живот и умереть.
Теперь ты понял силу долга
И благодарности?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тем временем я родила тебя.
У князя дочка родилась,
О-химэсама[419],
И госпожа в знак милости своей
Кормилицей назначила меня!
Ах, если бы судьба и дальше
К нам оставалась благосклонной,
Теперь ты был бы сыном самурая
И, гордый милостью господ,
Ты никому из сверстников своих
Не стал бы уступать дорогу!
Но, на свою беду, на наше горе,
Отец твой послан был в Эдо
По делу службы…
Там он повадился
Ходить в квартал любви,
Вконец запутался и погубил
Ему порученное дело.
Князь приказал ему: умри!
Ты знаешь сам: для самурая
Последний долг и выход —
Харакири.

Но если самурай взрежет себе живот, тогда его вдова опозорена, она не может служить во дворце. Все женщины в доме говорили госпоже: опасно менять кормилицу! Если о-химэсаму сейчас отнять от груди, она заболеет, она зачахнет…

И вот ради меня твоему отцу снова даровали жизнь. Но его лишили должности, отняли жалованье… прогнали его!

О, если бы я тогда ушла вместе с ним из дворца, долг любящей жены был бы исполнен. Но обречь доверенного мне ребенка на болезнь и страдания… Нет, нет! Немыслимо, невозможно! Как я могла уйти с твоим отцом? Ведь ему даровали жизнь только ради того, чтобы я осталась главной кормилицей при моей маленькой госпоже!

«Кто и в каком рождении сможет возблагодарить этот дом за все его благодеяния? — так говорил твой отец, расставаясь со мною.— Останься здесь — и заплати долг благодарности за дважды дарованную мне жизнь!»

И вот — по слову твоего отца — поставила я верность княжескому дому превыше всего… выше верности мужу…

И мы, рыдая, разошлись навек.

Ты еще мальчик. Но должен понять: ты сын провинившегося человека, опального самурая. Я за тебя страшусь! Никому не говори, что твой отец — Датэ-но Ёсаку!

А теперь… скорее уходи за ворота. Мы слишком замешкались. Время не ждет…

А-а-а!..
Какая кара тяготеет надо мной?
Мой сын — погонщик на большой дороге.
Мой муж — он скрылся от людей
Неведомо куда! Какая радость в том,
Что я ношу богатые одежды?
Что слуги и служанки,
Почтительно склоняясь, говорят мне:
«Мы повинуемся»?
Что путешествую я в пышном паланкине?
К чему все это?..
И она не в силах
Рыданий удержать.
Ёносукэ
За свой короткий век немало видел
И много пережил. Чем глубже
Он понимает мать,
Тем горше плачет.
— Твой печальный рассказ…
Его я услышал и понял.
Но старуха всегда повторяла:
«Санкити, помни:
Грудь матери твоей породнила
Тебя и дочь
Всесильного князя.
Если сумеешь,
Найди свою матушку — Сигэнои, —
Знай, и отец твой тогда
Честь свою восстановит.
Ты должен князя молить
Отцу твоему даровать прощенье», —
Так говорила старуха,
Меня воспитавшая.
— Тише! Молчи, молчи!
Все это тяжкий грех! —
И Сигэнои
Рот ему зажала.

— Не смей никому говорить, что ты ее молочный брат! О-химэсама едет в Эдо.

Знатнейший князь
Ее в невесты прочит сыну,
Наследнику прославленного рода.

Пойми: добрая слава девушки — превыше всего. Честь девушки драгоценна. Ведь о-химэсама едет в чужой дом, к чужим людям. Что они скажут?

«Погонщик Санкити — ее молочный брат? Вот новость!» И они смеяться будут.

На ее доброе имя падет пятно. А это может помешать ее замужеству. Кажется, пустяк, а какое серьезное дело!

Плотина рушится
От норки муравья!

Но… мы все шепчемся и шепчемся. Нас могут подслушать!

Сюда сейчас придут. Ты слышишь шум?..
Беги! Беги скорей!
Но Санкити ей возражает:
— А, матушка! Уж слишком ты робка.
Всего боишься: «Нас услышат! Нас
Осудят!»
Ты на дверь косишься взглядом…
Нет! Князя надо умолить!
Пойди к нему. Скажи, что ты нашла
Родного сына! Милости проси!

— О, значит, ты меня совсем не понял!

Чего ты требуешь?
Чего ты просишь?
Разве может мать
Позабыть сына?
Разве может жена
Позабыть мужа?
О нет! И все же
Долг — превыше всего.
О, непонятливый!
О, бестолковый!
А между тем из внутренних покоев
Несутся возгласы:
— Где Сигэнои?
— Где старшая кормилица? Ее О-химэсама требует!
— Ты слышишь?
Скорее уходи!
Она в испуге
Толкает сына к двери. Санкити
Заплакал в три ручья.
Его глаза
От слез совсем запухли.
Сандалии свои он поднимает,
Засовывает их за пояс. К двери
Уныло он бредет. Его спина
Понуро сгорбилась…
И сердце Сигэнои
Не в силах выдержать:

— Эй, послушай, Санкити! Ёносукэ! Вернись сюда на минуту!

Смотри, будь осторожен
На трудных горных перевалах,
На трудных переправах через реки.

Если в дороге тебя захватит дождь, сильный ветер, снежная буря, ты притворись, что болен, отдохни два-три дня. В дороге не ешь ничего вредного. Остерегайся лихорадки. Смотри, корью не захворай. У тебя такой жалкий вид. Не могу смотреть на тебя! Душа надрывается… За какую вину выпала тебе такая доля! Нищий, отверженный… А ведь ты должен был наследовать отцовское жалованье — тысячу триста мешков риса. Бедный мой сын!

… Она рыдает.
Ничком она упала на ступени
Высокого крыльца, приподнялась,
Достала из-за пазухи кошель
И высыпала тридцать золотых.
Потом монеты завернула
В платок из шелкового крепа.
— На, возьми, —
Протягивает сверток сыну, —
Возьми — и спрячь на крайний случай!
— Нет! —
Мальчик в гневе обернулся.
— Нет! Раз ты не мать мне, а я тебе не сын, так и нечего обо мне заботиться! Заболею я или умру — тебе-то что за дело? Я не возьму от тебя и одного медного гроша!

Я простой побродяжка, и конец! И вся недолга! А мой отец — Датэ-но Ёсаку — опозоренный, разжалованный самурай. Зачем я стану брать деньги от чужой женщины? Чужой, совсем чужой…

А, бессовестная! А, бессердечная! Ты еще пожалеешь о своей жестокости!

И он не может слезы удержать.
Увидя, как он плачет, Сигэнои
Готова потерять сознанье. Все же
В последний раз пытается она
Разгневанного сына образумить:

— О, пойми! Пойми же! Если бы я не думала о моей юной госпоже… Ах, ведь я ее, как и тебя, вскормила своей грудью! И о милостях этого дома… и о своем долге… разве я прогнала бы свое единственное дитя?

О, как тяжко,
Как грустно в княжеском дворце служить! —
Она рыдает горько…
В этот миг
Во внутренних покоях суматоха
И голоса:
«Пора! Мы отбываем!
Все в сборе!
Поднимают паланкины
И строятся в процессию!
Скорее!
О-химэсама села в паланкин!
За нею вслед поедет Сигэнои!
Да где ж она? Куда ж она девалась?»
Начальник шествия
Выходит из дворца,
И, овладев собою,
Сигэнои
Небрежно говорит ему:
— Да, вот что!

Пускай этот мальчик-погонщик пойдет вслед за моим паланкином. Он будет и в дороге забавлять юную госпожу. Пусть он затянет песню!

— Повинуюсь! —
Кормилице надсмотрщик отвечает. —
Что ж, это можно! Эй, Дикарь!
А ну-ка, песню затяни! Смотрите,
С чего бы он?
О чем мальчишка воет?
Нет, это не к добру! Как смеешь ты
Слезами портить час отъезда? Ну!
Молчи! Довольно выть!
Что? Все еще ревешь? Так получай! —
И кулаком его с размаху бьет
По скулам. — Пой!
И Санкити — сквозь слезы —
Поет:
«Солнце горит, горит
Над горой Судзука,
А над „Горой встреч”
Облака, облака
Плачут о нашем горе».
Но упрямей, чем дождь осенний,
Льются слезы
Матери… сына…
Где укрыться
От ливня скорбей?
Горе темною тучей нависло.
Из второго действия
<… > Когда случается, что князь
В гостинице задержится, охрана
Всю ночь не дремлет.
И о-химэсама,
Дочь князя,
Охраняется надежно.
Проходит с гулкой колотушкой сторож,
Отстукивая время.
Девять
Ударов — скоро полночь…
Тишина…
Потом опять проходит сторож.
Восемь
Ударов…
О, неразумное сердце ребенка!
Как ловко все удалось!
Никто не заметил!
Удача! Удача!
Сжимая в руках
Парчовый кошель,
Из ворот выбегает
Санкити, не помня себя
От восторга.
Ему не до сторожа.
Он колотушки не слышит.
Бежит. Бежит, задыхаясь,
Стремглав.
Но сторож увидел
И бросился следом —
В погоню!
… Мальчик
Заметил. Заметался.
На замке
Все двери.
Негде спрятаться.
Юркнул
В знакомые ворота.
В паланкин!
Дверь запирает изнутри.
Ложится,
В комок свернувшись, на полу…
Но сторож
Увидел все!
Он подбегает,
Нажал на дверцу,
Поднял занавеску.

— Я-а! Вот ты где! И кошелек с деньгами в руках! Эй, люди! Вор! Вор! Держите! Маленький погонщик Санкити своровал кошелек с золотом! Эй! Эй! Все идите сюда!..

Так он вопит.
Бедняга Санкити
Попал, как мышка в мышеловку,
В ловушку, что из этой тесной жизни
Ввергает в преисподнюю.
На крик
Сбегаются все слуги, все служанки,
Охрана с палками.
Большие самураи
Из свиты юной госпожи, другие
Проезжие, разбуженные криком
И суматохой.
Тащат паланкин
На середину улицы. Приносят
Шесты с подвешенными фонарями.
Является начальник стражи.
— Отчего тревога? Всех на ноги подняли из-за мальчишки! Вытащите его из паланкина!

— Мы повинуемся! —
И стражники проворно
Распахивают дверцы паланкина.
— Ну! Выходи! —
Но Санкити молчит.
Они его вытаскивают грубо
За маленькие руки.
— Вот вам деньги,
Что я украл!
Вот кошелек, начальник!
Возьмите! —
Санкити глядит кругом,
Наморщив брови
И сверкая дико
Глазами.
— Хо! Да он совсем ребенок!
Не мог же он один
Устроить кражу? Что-то не похоже!
Найти его сообщников!
Всех-всех
Погонщиков собрать сюда!
— Приказ
Немедленно исполнен будет! — Стражи
В соседние гостиницы бегут.
Сзывают всех погонщиков. Ведут
И Хатидзо Шмеля,
Хоть вдребезги он пьяный…
Шатаясь, Шмель гудит:
— А где он, вор?
Ха! Ты, чертенок? Опозорил нас,
Погонщиков!
В тюрьму его!
Казнить!
Распять его! Распять! —
И он с размаха
Бьет Санкити ногою в спину.
Мальчик
Летит на землю кувырком. Разбил
Он лоб о камень.
Кровь струей пурпурной
Окрасила лицо.
Но дикий дух
В его груди еще не укрощен!
Он на ноги вскочил:
— Как! Ты посмел
Меня пинать ногою? Погоди,
Проклятый Шмель!
Тебе я ноги-руки
Пооборву!..
Он хочет броситься на Хатидзо.
Его удерживают силой.
Старший
Бранит Шмеля:
— Как, негодяй, ты смел
При нас, при самураях, бить ребенка,
Пинать ногами?
Грязная скотина!
Ответишь ты за буйство!
Санкити
Опять рванулся.
— Он меня ногою
Ударил! Негодяй! А я-то думал,
Никто из низкой черни не посмеет
Меня ударить!..

И не только ногою пнуть, но даже мечом зарубить не посмеет! А теперь у меня на лице позорные рубцы!

Нет-нет! Я отомщу тебе, проклятый!
Пусть голову мне отсекут!
Но раньше
Зубами в морду я тебе вцеплюсь!
Месть Дикаря узнаешь! —
Слезы гнева
Из глаз его ручьями полились.
Такая ярость в этом юном сердце,
Что волосы
Невольно встали дыбом
У всех, кто это видит…
Сигэнои,
Разбуженная шумом,
Из дома выбегает посмотреть,
Что за беда стряслась.
И видит сына,
Толпу погонщиков и стражу,
Узнает,
Что сын украл…
Она теряет силы,
От страшной вести
Может только плакать!
Ах, если все откроется, к чему
Ее старанья тайну сохранить?
Что, если слух пройдет:
«Молочный брат княжны —
Простой погонщик,
Да к тому же — вор!»
Досада, жалость, ужас, гнев, любовь
Ее терзают.
— О, какое горе!

Ах, неблагодарный! А я-то о тебе так заботилась с самого нашего отъезда! Все мои хлопоты о тебе пропали впустую. Ты совершил ужасное преступление. А мне казалось, что в твоих жилах течет благородная кровь!

О, как жаль, как жаль, что тебя так дурно воспитали. Ты так испорчен! Видно, оттого твои родители и не хотят тебя узнавать. Оттого и стал ты простым погонщиком!

Я тоже знаю, что такое — иметь дитя. А сердце матери всегда одинаково. Если бы твоя мать узнала, что ты сделал, ну как ты думаешь, прибежала бы она сюда спасать тебя, даже если она готова броситься в огонь и воду для твоего спасения? Пусть со стороны кому-нибудь и кажется, что мать равнодушно позволяет погибнуть своему ребенку. Но разве — в глубине души — она не взывает к богам и буддам, моля сохранить твою жизнь?

Но ребенок твоих лет не мог сам пойти на такое преступление. Кто приказал тебе украсть? Быть может, твой отец, впавший в нищету? Или кто-нибудь чужой?

О, я представляю себе, что сейчас творится на сердце у твоей матери! Мы с тобой эти дни так подружились в дороге. Да, я хочу спасти тебе жизнь. Если б только на доброе имя моей юной госпожи не упало позорное пятно, я была бы готова сказать, что ты мой сын, что ты ее молочный брат, лишь бы спасти тебе жизнь. Ну, отчего ты молчишь? Скажи хоть что-нибудь в свое оправдание!

Из глубины души,
Из самых недр
Тоскующего сердца
Льются слезы
Несчастной матери.
Ее рыданья
Как будто умоляют всех понять,
Что перед ними – сын…
Что перед сыном – мать…
Но мудрено им догадаться!
И Санкити Дикарь
Пытливо смотрит
В лицо несчастной матери — и вновь
К земле глаза он опускает… Слезы
Ему сжимают горло…
Он молчит…
И наконец:

— Послушай, госпожа кормилица! Я один, один пустился на это позорное воровство. Да и чего же ждать от простого мальчишки-погонщика?

Я никого не стыжусь. Но перед тобой мне стыдно. Вот ты спрашиваешь меня: не ради ли моего отца я украл? Жестокие слова! Поверь, будь у меня отец, не пришлось бы мне лошадей гонять. Но я не знаю, есть ли у меня отец. Хоть краем глаза взглянуть бы на него!

Правда, есть у меня мать, но она боязлива, как все женщины… И она служит в знатном доме. Мы теперь чужие друг другу.

К чему мне оправдываться? Все равно: теперь я заслужил кличку «вор»! Меня опозорили перед целым светом.

Я никогда не посмею взглянуть в глаза моему отцу! Я молю, убейте меня! Скорее убейте меня!

Когда ты так говоришь со мной и жалеешь меня, я теряю мужество. Еще немного — и я не захочу умирать.

Отойди от меня. Вернись в гостиницу для знатных людей. Я не хочу больше видеть твоего лица!..

Он прижимает оба рукава
К своим глазам
И плачет…
Сколько силы
В его мятежном сердце!..
Сигэнои
Совсем теряет разум:
— Умоляю!
О, будьте милосердны!
Пощадите
Воришку… мальчика!..
Я, Сигэнои,
Готова жизнью поручиться
За этого несчастного ребенка!
Она рыдает в голос,
Позабыв,
Что самурай смотрят на нее
И слушают…
Она ломает руки
И падает без сил
Ничком на землю…
Тут старший из вассалов — Хонда
Ядзаэмон — выходит из дверей:
— Мне доложили
О происшествии!
И я постановляю:

Поскольку украденная вещь была возвращена, а главное, поскольку мы находимся в пути — следовательно, в чужих владениях, — считать, что столь ничтожное дело не требует судебного разбирательства.

Дарую жизнь тебе.
Вставай — и уходи! —
Он поднимает Санкити с земли
И ставит на ноги.
Но дикий мальчуган
По-прежнему глубоко безутешен:
— Так опозорить
И потом простить?

Как же мне жить теперь? Нет-нет, если у тебя в сердце есть сострадание, вели казнить меня! А лучше — убей меня сам, своим мечом!

Он снова падает на землю.
Старый Хонда
Разгневан.

— Ах ты, маленький наглец! Ни в старых, ни в новых законах — нигде не сказано, чтобы карали смертью за такой ничтожный проступок.

Вставай, ну! И проваливай отсюда!

Но Санкити упрям:
— Так вы насильно,
Жестокие,
Мне навязать хотите
Поруганную жизнь?..
О, о! Теперь
Я знаю, что мне делать!
Санкити вдруг вскакивает на ноги. — Я-а!
Ты, подлый Хатидзо!
Меня ногами,
Как червяка, топтал!
Оставил знак
Позорный на моем лице! А я —
Сын самурая. Каждый самурай,
Когда он опозорен, умирает.
Мои слова ты слышал — И не понял?
Не кончив говорить,
Одним рывком
Короткий меч,
Отточенный, как бритва,
Из ножен выхватив,
Вдруг
Санкити
Бросается к Шмелю —
И быстрым взмахом
Ему перерубает шею!
Взмах —
Как молния удар! И голова
Слетела с плеч.
«Убийство! Стой!» —
Все разом вскрикнули.
Его хватают.
«Пощады не проси!»
Десяток рук
Веревкой скручивают малыша,
Сам Хонда потрясен.
Он объявляет.
— Да! Приходится сдать его с рук на руки старосте этого селения. Послать его под стражей в здешнюю управу!

Ну что ж ты сел на землю? Встань!
И стражи
Убийцу маленького поднимают
И ставят на ноги.
Мать — Сигэнои, —
Теряя разум,
Может только плакать.
Она понять не в силах, что стряслось,
И только повторяет:

— Я еще никогда, никогда не слышала, чтобы в такое время… в такое время, когда свадьба готовится… кого-нибудь веревкой связывали… бросали в тюрьму… Я еще никогда…

Она шатается…
Ее уводят в дом.
Она шагнет,
Оглянется — и снова
Шагнет бессильно…
Мальчик провожает
Глазами мать.
Потом покорно,
Закрыв глаза,
Стоит, как будто в камень
Он обратился.
Но в себя приходит
И говорит:
— Что ж… этого я и хотел. Не мог я
Жить опозоренный. Меня ногами
Пинали. Лоб расшибли. А потом
Швырнули жизнь, как нищему — подачку.
Э! Одному спуститься в ад? Не лучше ль
С собою взять попутчика? И разом
Поклажу двух хозяев подвезти?
За тот же путь словчить двойную плату?
Умрут все люди. И отец и мать
Когда-нибудь умрут. И под конец
Мы, трое, там сбредемся, не боясь
Разлуки. Все приходят из другой
Гостиницы на землю. И должны
Мы к вечеру в харчевню возвратиться.
Пошла в обратный путь, моя лошадка!
Споткнулась, стерва? Но!.. Корэ-корэ!
Хоп-хоп!..
Любой бесстрашный самурай
Его отваге может подивиться.
У седовласого Ядзаэмона
Слезинки навернулись на глаза.
Жаль смельчака!
И Санкити уводят.
Толпа расходится угрюмо…
Все тихо.
Только крики сторожей,
Следящих за огнем, стук
колотушек
Порою нарушают тишину
Гостиницы,
Где сном глубоким спит О-химэсама
Со своею свитой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из третьего действия
Странствие по дороге сновидений
Эй, Ёсаку из Тамба! Ты погонщиком был,
А теперь от погони
Сам бежишь, словно конь,
Озираясь пугливо
Средь далеких лугов!
Средь далеких лугов
Звучало
Имя твое — Ёсаку, Ёсаку из Тамба!
Там, бывало,
Про тебя пели птицы,
А теперь…
Даже маленькая трясогузка,
Любви обучившая богов,
В мертвой траве,
В осенней траве
Замолчала.
Сквозь ночной осенний мрак
Погоняй коня, Ёсаку,
Колокольцами звеня!
Но-о!.. Корэ-корэ!..
«Только вспомню тебя, Ёсаку,
На луга туман упадет».
О, не твои ли слезы, Коман,
Пролились печальным дождем?
Но-о!.. Корэ-корэ!..
Путь не близкий.
Надо коня покормить.
Мы оставим сухую траву
И камыш
С кровли хижины низкой
Про запас,
На прокорм коню…
Пусть не знает
Он голода утром,
В час,
Когда нас не будет на свете…
Ах, как скоро вянет трава!
Как эта трава луговая,
Мы увянуть должны
На рассвете,
Под звон осенних цикад.
И под звон осенних цикад
Погоняет коня Ёсаку
Под гору вниз.
— О Коман, погляди, погляди!
Вниз по склону холма
Торопится всадник
На усталом, вьючном коне…
Где найдет он ночлег — в Ёккаити?
И нам
Надо спешить.
И нас ожидает ночлег
И покой долгожданный,
Но раньше
Семь раз по семь
Дней и ночей
Мы будем блуждать
В преддверии ада,
Покорно,
Как стадо овец бредет… бредет…
Но-о!.. Корэ-корэ!..
Вниз — под гору. Вверх — по горе.
Скорей, скорей!
О, горе!..
Он дергает повод,
Понукая коня.
Но конь упрямится,
Замедляет шаг,
Словно чуя скорый конец
Коман и Ёсаку.
С двенадцати лет,
Коман, бывало,
Зазывала гостей ты
Голосом нежным,
Как пенье флейты. Сколько ж друзей
У тебя побывало!
— Ах, как мало
Осталось теперь у меня
Друзей и подруг!
О, их дружба короче
Летней ночи,
Недолговечней осенних цветов.
Кто, кроме коня,
Станет грустить надо мною
В мой смертный час?
И, покачиваясь на ходу,
Конь протяжно заржал,
Словно чуя беду…
Конь устал,
Не хочет бежать во мгле,
Ступает едва-едва.
Ёсаку согнулся в седле.
И градом сыплются слезы
На его рукава.
Так сыплются семена с ветвей
На усталого путника…
— Коман, ты помнишь?
Как в первый раз
Словами любви мы обменялись?
С тех пор три года прошло.
Паломники, шли мы на поклоненье
И встретились на пути случайно…
Посреди Кусида,
По дороге в Исэ,
Я тебе признался, Коман,
В любви — навсегда!
О, твоя шляпа — в вечерней росе —
Красная, красная!
Помнит статуя святого Дзидзо
В храме селения Сэки,
Как поклялись мы оба
До гроба не разлучаться…
И за гробом… Навеки!
Хоть я и нес покорно
Все эти годы тяжкий груз
Моей любви к тебе, Коман,
Но было мне легко на сердце!
Я бодро гнал навьюченную лошадь,
И ноги весело шагали по земле.
О, и сейчас
Моя любовь к тебе не угасает.
И все ж сегодня ночью
Морозный иней пал на землю,
И на рассвете кончится наш путь
В глубокой пади,
На самом дне вселенной,
Где имя я свое похороню.
Так низко я упал…
Коман сквозь слезы отвечает:
— О, как судьба странна!
В те годы ни единым
Не обменялись мы обетом,
Начертанным на храмовой бумаге.
Мы только у стремнин Кумодзу,
Согнув мизинец,
Как маленькие дети,
Друг другу тайный показали знак.
Так мы уговорились
Не разлучаться в этой жизни,
Не разлучаться в будущих рожденьях.
В те дни,
Паломники,
Не смели мы отдаться
Любовной страсти. Но, горя любовью
Сильней и слаще, чем на брачном ложе,
Мы брали за руки друг друга
И медленно бродили
В вечернем сумраке,
Закуривая трубки
От одного огня,
Обмениваясь ими в знак любви.
— Напрасно
Ты вспоминаешь эти дни, Коман!
Ведь мы — как летние цикады,
Которые не знают ни весны,
Ни осени…
Ёсаку и Коман
Льют слезы,
Печалясь о своем прошедшем,
Вздыхая о возмездии грядущем,
Грустя над темной
участью своей, —
Под медленным дождем,
Который льется, льется
На сосны древних рощ Ано.
А ночь все гуще, гуще…
Как рыбаки в Акоги
Упрямо, шаг за шагом, тащат сети,
Так, шаг за шагом, волокут
Они свою несчастную судьбу
К последней цели…
— Коман, я вспоминаю
Давно минувшее…
Мы словно две скалы
В заливе пенистом Футами.
Они окаменели — муж с женою, —
Войдя в святилище
Без омовенья. Вот урок для нас!
И мы умрем,
Железом осквернив свои тела.
Преступники, мы преступили долг,
Любовью увлеченные… О, вспомни,
Когда с тобой мы встретились впервые,
Переходили мы из храма в храм
В томлении любовном,
А теперь
Должны мы странствовать
В преддверье ада.
— Не надо думать
О невозвратном прошлом!
Я слез не в силах удержать…
— Не плачь, Коман,
Молю тебя, не плачь! Как горько мне!
О, как кричат вороны!
Не раз я слышал,
Что карканье ворон
Вещает людям горестную гибель.
Теперь я знаю: это правда!..
Ты видишь? Из тумана
Возносится вершина Асама,
Как будто смерть сама,
Подстерегая нас,
Пригнулась за горою.
Нельзя нам медлить: здесь мы оскорбим
Двойным самоубийством
Обитель жриц, не знающих греха.
Какой позор! Два грешных тела,
В запекшейся крови,
Покинутые посреди дороги, —
Такое зрелище для глаз,
Что даже
Паломники, отпрянув, содрогнутся.
Кто, сострадательный,
Помолится за нас?
Никто, никто…
Как жестока судьба… и как печальна!
Где прошлые дни?
Где будущие года?
Взгляни, взгляни на сегодняшний день —
И все ты поймешь, узнаешь.
Взгляни: без следа убегает вода…
Коман взглянула на Ёсаку
Сквозь льющиеся слезы:
— Слышишь
Удары барабана? Восемь раз!
Какой высокий звук
Летит
Из храма на «Высоком поле»!
Ущербная луна
Стоит высоко.
Недолго ждать нам до рассвета…
Много было у нас по пути
Приютов, гостиниц,
Где мы ночевали
На ложе любви… Но длиннее,
Чем тысячи тысяч ри,
Тянется путь на запад
До райских селений,
И негде сменить нам усталых коней!
На пороге обители Ста Наслаждений
Встретят нас бодхисаттвы —
Каннон и Сэйси[420].
За руки нас, истомленных, они поведут
И даруют покой
На подножии-лотосе,
Где, кроме нас,
Иных не будет гостей…
Помолимся Будде:
Наму Амида Буцу,
Наму Амида Буцу!
И пусть надеяться нелегко
Тому, кто в грехах закоснел!
Они умоляют
О прощении, о защите
Амитабу
Из храма Ко,
Милосердней которого нет,
И с молитвой подходят к сосне
«Тысячи жертвенных монет».
Наступает мгновенье расплаты…
Конец песни странствия
Потомок гордых самураев,
Прославленных стрелков из лука,
Ёсаку в эту ночь
Решил расстаться с жизнью…
И, спрыгнув на плотину, он надежно
К стволу сосны
Привязывает повод
Усталого коня.
Стряхнув росу,
Он раздвигает заросли бамбука
И подзывает грустную подругу.
Глядит — сквозь влагу слез —
в глаза Коман
И за руки
Ведет ее в глубь чащи.

— Сюда! Скорей!.. Подумай, Коман: тебе двадцать один год, мне — тридцать один! Вместе нам всего пятьдесят два года. Это и для одного человека не очень-то долгая жизнь!

Любимая!.. Сейчас тебя убью…
О, если хочешь,
Сердце облегчи
В последние мгновения. Скажи,
Что тяготит тебя?..

— О, что ты! Разве у женщины, готовой умереть вместе со своим любимым, может еще остаться в душе сожаление о нашем бренном мире?

И все же —
Гнетет мне сердце тяжкий камень.
Хотя… теперь…
Былого не вернешь.
Она не досказала. Но Ёсаку
Спешит ее прервать:
— К чему печаль?
О чем заботиться?
Забудь про все земное!
Пока мы дышим, нас влекут вперед
Шесть наших чувств[421].
Желаньям нет предела.
Отбрось заботы и забудь стремленья
Земные.
Не печалься!
Изгони
Из памяти все горестные думы.
Освободись
Из сети вожделений,
Из невода земных забот. Должны
Мы вырваться
Из их круговорота.
Жизнь! Смерть! Не все ль равно?
Когда-нибудь
И мы к воротам подойдем Нирваны!..[422]

Поверь, мне тоже хочется поведать тебе тысячи тысяч моих дум. Но я отрываю их от себя — и бросаю прочь!

Впрочем… Одна моя ошибка… Только вспомню — и дрожь берет!

В ящике, который я передал тебе на сохраненье… там остался свиток. На нем начертаны имена моих предков, перечислены их владения, их подвиги во многих битвах. После моей смерти люди найдут этот свиток. И они будут не только меня клеймить позором, но и бесчестить имя моего рода. Вот что терзает меня…

Довольно!
Оставим это… О, какая скорбь!
Как тяжко мне;
Мой сын, Ёносукэ,
Погибнет утром, так и не узнав,
Что я его отец.
Его зарубят.
За что?
Чем согрешил он?
Он умрет. Его погубит преданность отцу,
К которому он потянулся сердцем.
О, горе!..
Ведь это я, я виноват во всем!
Я не отец его,
Я враг ему!
Великий грех —
Убить родного сына:
Вот что кромсает душу! —
Он, рыдая,
Упал ничком на землю.
— О!.. Ты плачешь?
А мне ты запрещаешь говорить?
Нет, я молчать не в силах. Мой отец,
Несчастный мой отец!..

Он старик. А единственная его дочь сойдет в могилу раньше его самого. Я умру — и никто на всем свете, никто ему не поможет…

— Какая грусть!
Не в силах мы отбросить,
Как шелуху, земные наши чувства,
Забыть любимых. Мы обречены
За фобом странствовать
Вдали от рая.
О, мы забыть не можем:
Я о сыне,
Ты об отце.
Не можем удержать
Горючих слез…
Хотя бы нам пришлось
Упасть на дно пылающего ада!
— Ты прав! Ты прав!
Не в силах изменить
Мы наши думы и забыть о близких!
Так — в жалобах,
В стенаньях — изольем
Все, что томит нас,
Все, что нас терзает!
Я не могу забыть
Судьбу отца.
Не можешь ты забыть
О казни сына.
Пусть нас за это адом наградят!
Они, обнявшись, плачут.
Голос ветра
С полей Тоёку
Вторит их рыданьям.
— Смотри туда, Коман! Огни! Огни!
Ты видишь? Скороходы с фонарями!
Куда они бегут?

Мы слишком близко стоим к дороге. Отойдем в глубь чащи. Нужно выбрать другое место для нашей смерти!

Они отходят
В глубь зарослей лесных.
А мимо пробегают скороходы
С большими фонарями, обливаясь
Обильным потом,
И кричат друг другу:
— Скорей, скорей!
Нам надо торопиться!
Почтенная кормилица, конечно,
Нас наградит!
В святилище Исэ
По настоянию ее должны
Исполнить поутру священный танец[423]
С молебствием.
Нельзя нам опоздать!
Успеем до рассвета! Э!
Вперед! Нас ждет богатая награда!
Их крики затихают вдалеке…
Ёсаку
Со вздохом говорит:

— Коман! Как ты думаешь? Чья это может быть кормилица? Верно, ребенок, которого она кормит грудью, тяжко занемог. Вот она и молит богов о его спасении. А мы обрекаем на бесполезную гибель две наши жизни. О, если бы мы могли отдать их в обмен на жизнь этого ребенка!

Коман сквозь слезы
С ним соглашается:

— О, я была бы счастлива умереть во спасение ребенка… Но не ради чужого, нет! Ради твоего мальчика, твоего сына, которого казнят на рассвете. О, я согласна пойти на любую пытку, на любую казнь; пусть меня изрубят на мелкие части всю, с головы до ног… Пусть погибнет моя душа, лишь бы спасти его!

В ее простых речах
Звучит печаль
Самоотверженной души, готовой
Пожертвовать собою…
Вот решимость,
Которая сильней любых обрядов,
Сильнее тысяч храмовых молитв!
 
Вы читали японскую классическую литературу: в прозе и поэзии: переводы на русский язык: из коллекции: khokku.ru