Период Камакура XIII-XIV вв.
«ПОВЕСТЬ О ДОМЕ ТАЙРА»
Героический эпос «Повесть о доме Тайра» («Хэйкэ моногатари») создавался безвестными авторами в XIII в. по свежим следам кровопролитных междоусобных смут, которые положили конец господству хэйанской аристократии и выдвинули на первый план самурайское сословие во главе с военным диктатором-сегуном. Сначала исторические баллады о великой войне между могущественными родами Тайра и Минамото исполнялись странствующими слепыми сказителями при дворах феодальных властителей и на бивуаках под аккомпанемент бива — инструмента, отдаленно напоминающего бандуру. Проза перемежалась поэзией, эпизод следовал за эпизодом, пока наконец все основные участники событий не нашли свое место в разросшемся до невероятных размеров красочном повествовании. Со временем разрозненные части эпопеи были собраны в единый свод, отредактированы составителем и размещены с соблюдением исторической последовательности в двенадцати свитках «Повести». Сказитель Сёбуцу и ученый муж Юкинага упоминаются в некоторых источниках как легендарные творцы этого грандиозного памятника, но, очевидно, честь его создания должны разделить несколько авторов, имена которых теряются во мраке минувших столетий.
Японские ученые в своих исследованиях доказали, что в «Повести» достаточно правдиво отражены события конца XII в., а большинство действующих лиц являются реальными историческими персонажами. Тем не менее эпос отнюдь не стал скупым летописным отчетом о заговорах, битвах и разрушениях. Составители, переписчики и «редакторы» превратили сказания о борьбе Тайра и Минамото в неисчерпаемую сокровищницу словесного искусства, раскрывающего к тому же многие тайны национального характера, специфической японской ментальности. Они насытили содержание «Повести» всеми достижениями хэйанской поэзии и прозы, обогатили его бесчисленными реминисценциями, почерпнутыми из культурных традиций Индии и Китая. Параллели и заимствования из китайского классического наследия, которыми пестрят страницы «Повести», свидетельствуют не только о глубоком знании традиционного комплекса конфуцианских гуманитарных наук, но и о сознательном стремлении авторов инкорпорировать свое творчество в русло той же традиции, хорошо знакомой и читателю. Народный мститель Цзин Кэ, вознамерившийся покарать императора, полководец Су У, томящийся в плену у гуннов, и многие другие персонажи китайской древности оттеняют драматические события «Повести», в которых историческая реальность переплетена с вымыслом и разукрашена фантазией сказителей.
Блестящее знание отечественной и китайской литературы, составлявшей основу классического образования по всему дальневосточному ареалу, помогло авторам книги придать деяниям самураев поистине эпическую мощь, а мыслям и чувствам героев удивительную художественную достоверность. Лирическая тональность книги постоянно дает о себе знать и в авторских описаниях, и в монологах, и в многочисленных поэтических вставках.
«Повесть о доме Тайра», рисующая бесчисленные перипетии междоусобной войны, чрезвычайно интересна как развернутый, богато иллюстрированный примерами свод рыцарских добродетелей — тех самых, что оформились впоследствии в кодекс самурайской чести Бусидо. Краеугольным камнем самурайской доблести почитается вассальная верность, готовность сражаться и умереть за своего господина. Апофеозом рыцарской доблести и верности выступает «самоубийство вослед» после смерти господина на поле брани или просто в безвыходной ситуации, которое в дальнейшем закрепилось в зловещем обряде харакири. Однако авторы «Повести» отнюдь не склонны прославлять и идеализировать смерть, а тем более самоубийство. Устами своих героев они восхваляют радость жизни, призывают ценить краткие мгновения земного бытия. «Только сейчас я понял, как драгоценна жизнь, как она дорога, когда дело идет о собственной жизни», — говорит князь Томомори Тайра, чудом спасшийся от преследователей.
Достаточно критично трактуется в «Повести» и такая «добродетель», как беспощадность к врагу во имя выполнения воинского долга. Так, прославленный воин Кумагаи, который вынужден в поединке убить юного Ацумори Тайра, горько раскаивается в своей жестокости и в конце концов принимает монашеский постриг.
Повествование изобилует примерами «воинской хитрости» и коварства, перерастающего в вероломство, но авторы неизменно осуждают подобную тактику, считая ее недостойной истинного воина. Например, сцена, в которой самурай убивает простодушного рыбака, указавшего ему брод, позже легла в основу драмы театра Но, где дух матери невинной жертвы является к убийце, чтобы наказать его за преступление.
Таким образом авторы повести далеки от догматического подхода к нормам самурайской морали. Они воспевают честь, отвагу и верность долгу, но сурово порицают бессердечие и предательство.
Духовным стержнем «Повести» безусловно является буддийская идея кармы — воздаяния за содеянное. Карма определяет жизненный путь как отдельных героев повествования, так и целых семей, в том числе всего злосчастного рода Тайра, которому суждено погибнуть в борьбе. Все события оцениваются как авторами, так и героями под углом специфического буддистского мировосприятия, которое основывается на концепции бренности и иллюзорности человеческой жизни в потоке космического времени:
В отзвуке колоколов, оглашавших пределы Гиона,
Бренность деяний земных обрела непреложность закона.
Разом поблекла листва на деревьях сяра в час успенья —
Неотвратимо грядет увяданье, сменяя цветенье.
Так же недолог был век закосневших во зле и гордыне —
Снам быстротечных ночей уподобились многие ныне.
Сколько могучих владык, беспощадных, не ведавших страха,
Ныне ушло без следа — горстка ветром влекомого праха!
Перевод А. А. Долина
Печалью умудренного буддистского восприятия природы и человека пронизана вся ткань повествования. Сознание краткости пребывания в юдоли земной служит и источником скорби для героев, обреченных на безвременную гибель, и источником утешения, надежды на грядущее блаженство нирваны. Эфемерность всего сущего, неизбежность смены жизни и смерти в извечном круговороте неизменно подчеркивается картинами увядания и воскресения природы. «Сезонная ориентация» японской эстетики, выкристаллизовавшаяся в хэйанском романе и поэзии танка, в полной мере присутствует в самурайском эпосе, сообщая «Повести» аромат «грустного очарования бытия».
В эпоху создания «Повести» традиционные секты японского буддизма Сингон и Тэндай подверглись резкой критике церковных реформаторов — Хонэна, Монгаку, а в дальнейшем Синрана, Нитирэна. В их учениях на смену усложненным теософским догмам прийти простые, общедоступные истины. Так, в доктрине амидаизма Путь к спасению в грядущих перерождениях не требовал от человека ничего, кроме смиренного упования на волю Будды. В тексте «Повести» фигурируют реальные религиозные деятели Хонэн и Монгаку, которые проповедуют идеи чистоты, нравственного совершенства и бескорыстного служения идеалу. Именно от этих корней питается своеобразный фатализм героев «Повести», которые философски принимают свои злоключения, надеясь, что Будда Амида вознаградит их в Обители Чистой Земли. Не только самураи, но и придворные дамы, включая императрицу, соразмеряют свою жизнь и смерть с изначальными установками буддизма, что, впрочем, указывает не столько на действительную набожность персонажей «Повести», сколько на духовное звание авторов и составителей.
Хотя в Средние века увидело свет еще несколько произведений в жанре самурайского эпоса гунки, ни одно из них не может сравниться популярностью с «Повестью о доме Тайра». Различные эпизоды «Повести» послужили материалом не только для баллад и народных преданий, но и для множества исторических пьес театров Но, Кабуки и Бунраку. Среди излюбленных сюжетов драматургов, например, можно упомянуть трагическую судьбу юного полководца Минатото Ёсицунэ, преданного своим старшим братом, сегуном Ёритомо. Позже сказания о Ёсицунэ послужили основой для создания отдельного рыцарского романа. В XX в. появились разнообразные современные обработки и переложения эпоса, которые были использованы для театральных постановок, кинофильмов и телесериалов, так что имена его героев по-прежнему находят живой отклик в сердцах японских читателей и зрителей. Благодаря многолетней подвижнической работе основоположницы московской школы классического японоведения И.Л.Львовой «Повесть о доме Тайра» пришла в Россию.
ПОВЕСТЬ О ДОМЕ ТАЙРА
Свиток IV
Глава 12
Гибель принца
В тот день Тадацуна облачился в кафтан из узорчатой желтой парчи и в красный панцирь. Изогнутые оленьи рога украшали шлем, крепко-накрепко завязанный шнурами под подбородком. У пояса висел меч с позолоченной рукоятью, за спиной — колчан, полный стрел, окаймленных соколиными перьями с черной полосой посредине. В левой руке Тадацуна сжимал лук, туго оплетенный пальмовым волокном, конь под ним был серый в яблоках, по черному лаку седла золотом выписаны фамильные гербы — сова на дубовой ветке. С силой стиснув коня ногами, он привстал на стременах, выпрямился во весь рост и громко провозгласил:
— Дальние да услышат, ближние да увидят! Мое имя — Мататаро Тадацуна, и лет мне семнадцать! Я сын Тосицуны Асикаги, потомок в десятом колене Тодая Хидэсато Тавары, в давние времена со славой сразившего изменника и государева ослушника Масакадо! Нет у меня ни звания, ни титула, и потому страшусь я прогневить Небо, натянув тетиву и посылая стрелу против принца, отпрыска императорского семейства! Но да будет нам судьей сам бог Хатиман, покровитель лука и стрел! Да будет судьба благосклонна к дому Тайра! Здесь я перед вами, готовый к поединку с любым из воинов Ёримасы! Кто из вас считает себя отважным? Выходи и сразимся!
Бросив этот вызов, Тадацуна с боем стал прокладывать себе путь к воротам храма Бёдоин. Видя его удаль, князь Томомори приказал: «Вперед, через реку! Вперед, через реку!» — и двадцать восемь тысяч всадников разом кинулись в воду. Несчетное множество людей и коней запрудили быстрые перекаты Удзи, так что вверху по течению вода в реке поднялась. И все же так велик был напор воды, что многих снесло непреодолимым потоком. Пешие воины держались за седла всадников; иным удалось достичь противоположного берега, не замочив ноги выше колен. Однако не меньше шестисот пехотинцев из земель Ига и Исэ сбило течением, когда вода разметала коней, за которых они держались, и почти все они утонули — никто не мог бы сказать, как и почему то случилось!
В разноцветных панцирях — красных, алых, светло-зеленых — они то погружались, то всплывали, то вновь исчезали под водой, увлекаемые течением, словно красные кленовые листья, когда дыхание осенней бури над горою Каннаби лист срывает с деревьев и несет к речке Тацута… Вода прибила их к запруде, перегородившей реку; дальше пути им не было. Трое из этих несчастных, все в алых панцирях, безнадежно запутались в вершах для рыбы.
Воины Исэ
алые панцири носят —
пусть же теперь,
как золотые рыбки,
бьются в рыбачьих вершах! —
глядя на них, сложил стихи Накацуна.
То были Гохэй Курода, Дзюро Хино и Ясити Отобэ, все родом из Исэ. Рассказывают, что Хино, закаленный, бывалый воин, вонзил конец своего лука в расщелину скалы, выбрался на большой камень-валун, а затем вытащил из воды обоих своих товарищей и так спас их от смерти.
Наконец воины Тайра достигли берега и теперь с боем прокладывали себе путь в ворота храма Бёдоин. Ёримаса уговорил принца воспользоваться сумятицей боя и бежать по дороге, ведущей в Нару. Сам же он, его сыновья и вассалы остались, чтобы задержать преследователей.
Несмотря на преклонный возраст, Ёримаса бился отважно, но стрела вонзилась ему в колено, и рана была глубокой. Тогда он спокойно решил сам лишить себя жизни, но в это время в воротах храма на него напали сразу несколько вражеских воинов. Увидев, что отец в опасности, его младший сын Канэцуна бросился на помощь, дабы отец успел удалиться. Он скакал налево, направо, отчаянно сражаясь, чтобы дать отцу возможность уйти. В тот день на Канэцуне был темно-синий парчовый кафтан и панцирь, скрепленный толстым шнуром крученого китайского шелка; конь под ним был саврасый, а седло украшено позолотой. Но в разгар битвы стрела, пущенная Таро Кадзусой, самураем дворцовой стражи, ударила его прямо в лоб. Пошатнулся Канэцуна; и в этот миг Дзиромару, паж Кадзусы, молодой, сильный воин, ударив хлыстом коня, подскакал к Канэцуне. Поравнявшись, они схватились и оба рухнули наземь. Канэцуна был тяжко ранен, но недаром славился силой — он сдавил юного Дзиромару, прижал к земле, снял ему голову и уже хотел было снова вскочить на ноги, но тут на него обрушилось больше десятка вражеских воинов, и Канэцуна пал мертвый.
Его старший брат Накацуна тоже был весь изранен; отступив к беседке над прудом, он сам лишил себя жизни. Тосабуро Киётика отрезал голову Накацуне и спрятал под настилом беседки. Накаиэ, чиновник Летописной палаты, и его сын Накамицу тоже бились отчаянно и сразили многих воинов Тайра, пока наконец сами не пали. Отец Накаиэ, Тосиката, был Главным телохранителем при наследнике трона. После его смерти Ёримаса взял Накаиэ на воспитание и взрастил с великой любовью. И вот теперь, храня верность приемному отцу, Накаиэ отплатил ему за многолетнюю заботу собственной жизнью. Поистине горестная судьба!
Ёримаса подозвал Тонау, одного из воинов Ватанабэ.
— Снеси мне голову! — приказал он.
Но Тонау не решался отсечь голову господину, пока тот жив.
— Я не в силах сделать это, господин мой! — ответил он, горько плача.— Я исполню ваш приказ, но только после того, как вы сами лишите себя жизни!
— Понимаю! — отвечал Ёримаса. Он повернулся лицом к закату, молитвенно сложил ладони и десять раз кряду громко провозгласил: «Славься, о будда Амида!» Потом он произнес прощальные стихи — и было то и прекрасно, и скорбно!
Пусть древом упавшим
в земле буду я истлевать,
не зная цветенья, —
всего тяжелее из жизни
уйти и плодов не оставить…
Таковы были его последние слова перед смертью. Затем он приставил кончик меча к животу, нагнулся вперед так резко, что меч, насквозь пронзив его тело, вышел сзади, и Ёримаса испустил дух.
Не каждый способен слагать стихи в такую минуту! Но Ёримаса любил поэзию с юных лет и даже в смертный час не забыл своего искусства. Тонау отрезал голову господина и, плача, привязал к ней камень. Таясь от врагов, он пробрался к реке и погрузил голову Ёримасы глубоко в воду.
Самураи Тайра не жалели усилий, стараясь во что бы то ни стало схватить Киоу, взять его в плен живым. Понимая это, Киоу бился отчаянно, тяжко раненный, он сам покончил с собой, вспоров живот. А монах Гэнкаку из храма Энманъин, как видно уверенный, что принц уже отъехал на безопасное расстояние, мечом и алебардой проложил себе путь к реке сквозь гущу врагов, прыгнул в воду и, не выпуская из рук оружия, выплыл у противоположного берега. Там он взобрался на высокое место и крикнул громовым голосом:
— Сюда, витязи Тайра! Или не хватает силенок? — И с этими словами пустился в обратный путь, к обители Миидэра.
Меж тем Кагэиэ, бывалый, опытный воин, догадался, что в сумятице боя принц бежал по дороге, ведущей в Нару; он не стал сражаться, а, нахлестывая коня, горяча его стременами, помчался вдогонку принцу; следом за ним устремилось более пятисот его воинов. Вскоре, как и ожидал Кагэиэ, его отряд догнал принца, скакавшего под охраной тридцати всадников. Противники сошлись у ворот храма Комёдзэн. Воины Кагэиэ обрушили на беглецов целый дождь стрел, целясь в принца. Одна из стрел — чья именно, так и осталось неизвестным, — вонзилась принцу в левый бок, он свалился с коня, и ему отрубили голову.
Увидев, что принц убит, воины его свиты — Они Садо, Ара Доса, Ара Дайфу, Ига Кими, Сюнко и еще шестеро могучих монахов-воинов из храма Золотого Сияния, Когасоин,— поняли, что теперь им незачем жить на свете. С громким воплем ринулись они на воинов Кагэиэ и сражались, пока все не приняли смерть в бою.
Мунэнобу, молочный брат принца, тоже был среди воинов его свиты. Увидев, что врагов много, и зная, что конь под ним слабосильный, он еще раньше нырнул в пруд на равнине Ниино, притаился под плавучими водорослями и, дрожа от страха, лежал в воде. Враги промчались мимо, но, спустя недолгое время, несколько сот всадников с шумом, с победными криками проскакали обратно. Мунэнобу осторожно глянул сквозь водоросли и увидел, что они везут на носилках обезглавленное тело в белой одежде. «Кто бы это мог быть?» — подумал он, но, приглядевшись, понял, что то был принц, ибо за поясом убитого все еще торчала флейта «Веточка», которую принц просил положить с ним в гроб в случае его смерти. Мунэнобу охватило безудержное желание выскочить из укрытия и припасть к телу принца, но страх оказался сильнее. Когда враги скрылись вдали, он выбрался из воды, выжал мокрую одежду и, горько плача, возвратился в столицу; однако там всеобщее презрение стало его уделом.
А в это время более семи тысяч монахов монастыря Кофукудзи, вооруженные до зубов, выступили на помощь принцу. Передовой отряд их уже достиг Кодзу, а главные силы все еще толпились у Южных ворот монастыря. Узнав, что принц убит у храма Комёдзэн, монахи пали духом. Отряды остановились, плача и сокрушаясь.
Да, горестна судьба принца, погибшего, не дождавшись подмоги; а помощь была так близко, всего в пятидесяти тё!
Свиток V
Глава 2
Лунные ночи
В 9-й день шестой луны совершилась церемония закладки новой столицы. В 10-й день восьмой луны торжественно водрузили коньковую балку на кровлю будущего дворца. Въезд государя назначили на 13-й день одиннадцатой луны. Старая столица увядала, новая — расцветала… Но вот миновало полное тревог лето, осень вступила в свои права, и жители Фукухары, новой столицы, устремились в места, прославленные красотой лунных ночей. Иные, подражая стародавним временам принца Гэндзи[169], спешили к заливу Сума и дальше, к бухте Акаси, переправлялись через пролив Авадзи, чтобы полюбоваться лунным сиянием над побережьем Эсимы; другие всю ночь до рассвета проводили в Сираре, в Фукиагэ или на берегах заливов Вака, Сумиёси, Нанива, Оноэ и Такасаго. Те же, кто остался в старой столице, любовались луной, отраженной в окрестных прудах Фусими и Хиросава…
Но вельможе Дзиттэю милее всего было сияние луны над старой столицей. В середине восьмой луны он прибыл туда из Фукухары. Все вокруг неузнаваемо изменилось; кое-где дома еще оставались, но ворота заросли густою травою, в садах обильная роса блестела на кустах и деревьях. Кругом все так заглохло, так одичало, что напоминало не то гнездилище птиц, не то равнину, покрытую высоким, словно лес, чернобыльником, не то унылую пустошь, поросшую дикой травой асадзи, а стрекотание цикад, звеневших среди лиловых орхидей и желтых хризантем, еще больше усугубляло печаль.
Одна лишь прежняя императрица, супруга двух государей, еще оставалась в своем дворце в Коноэ-Кавара — единственное напоминание о прошлом!
Туда и направил стопы Дзиттэй и приказал курандо, своему провожатому, постучать в ворота. Изнутри откликнулся женский голос:
— Кто там стучит и кто пришел сюда, где так давно никто не раздвигал кустов, осыпанных росой?
— Вельможа Дзиттэй из Фукухары! — гласил ответ.
— Ворота на замке. Войдите через калитку с восточной стороны! — сказала женщина.
— Хорошо! — согласился Дзиттэй и направился к Восточным воротам.
Он вошел, когда бывшая императрица, велев приподнять решетки на южной стороне дома, утешалась игрой на лютне, быть может, предаваясь воспоминаниям о прошлом. «Какими судьбами? Сон это или явь? Сюда, сюда!» — позвала она брата, протянув к нему руку, и Дзиттэю внезапно припомнились строки из «Повести о Гэндзи», та сцена, где дочь принца-монаха, тоскуя о том, что осень уходит, всю ночь играла на лютне, а ближе к рассвету, когда тучи вдруг разошлись и луна засияла особенно ярко, девушка, все не выпуская из пальцев костяной плектр, которым ударяла по струнам, невольно поманила луну рукой, как будто приглашая ее подольше задержаться на небесах.
Во дворце бывшей императрицы служила дама по прозванию Ночь Ожидания. Ее прозвали так потому, что как-то раз на вопрос: «Что печальнее — ночь, когда ждешь не дождешься свидания, или утро, когда приходится расставаться?» — она ответила:
«Уж лучше под утро
услышать петуший призыв,
предвестье разлуки,
чем томиться в ночь ожиданья,
звону колокола внимая…»
С той поры и дали этой даме прозвище — Ночь Ожидания. Дзиттэй попросил сестру позвать ее, и в беседе о делах нынешних и минувших вечер незаметно перешел в ночь. Дзиттэй сложил песню имаё:
«Увы, довелось мне сюда воротиться,
Наведаться снова в родные места.
В развалинах ныне былая столица —
Травой зарастает, дика и пуста.
Сиянье луны с небосклона струится
На ветхий, безлюдный дворцовый чертог.
Лишь ветер бушует над старой столицей,
Лишь ветер осенний, студен и жесток!»
Так пропел он три раза, и все женщины, начиная с императрицы, прослезились, внимая его прекрасным стихам и пению.
Тем временем рассвело; распростившись, Дзиттэй пустился в обратный путь.
— Кажется, эту даму огорчил наш отъезд, — немного отъехав, сказал он своему спутнику курандо. — Ступай обратно, передай ей слова привета!
Тот бегом вернулся во дворец и, промолвив: «Мне велено передать вам привет!» — произнес:
— Сказала ты «лучше» —
быть может, но не для меня.
Сегодня с зарею
так горько в душе отозвался
призыв петуха к расставанью!..
Утерев слезу, женщина ответила стихами:
— И колокол мерный
печалит ночною порой,
но много печальней
был петуший клич на рассвете,
возвестивший нашу разлуку…
Курандо, вернувшись, передал ее ответ Дзиттэю.
— Оттого я и послал тебя, что знал — она грустит о разлуке с нами! — растроганный и восхищенный, сказал Дзиттэй. А его спутника курандо с тех пор прозвали Печальник Рассвета.
Глава 5
Государевы изменники
Если же спросить, с чего пошла крамола в нашей стране, ответим, что впервые это случилось на 4-м году правления государя Ямато Иварэхико-но-микото[170]. Объявился тогда в краю Кисю, в уезде Нагиса, в селении Такао, ослушник по прозванию Земляной Паук. Туловище у него было короткое, руки и ноги длинные, а сила необычайная, никто не мог его одолеть. Многих он загубил, и потому выслали против него государево войско. Зачитали высочайший указ, сплели из волокна лианы крепкую сеть и в конце концов одолели его и убили. С тех пор и вплоть до наших времен свыше двадцати раз супостаты посягали на величие трона, но ни одному из них так и не удалось осуществить свои козни. Мертвые тела их, непогребенные, валялись в поле, под открытыми небесами, головы, выставленные на позор, висели у врат темницы…
В наше время не стало благоговения пред императорским саном; зато в древности, когда читался высочайший указ, увядшие деревья и травы вновь зеленели, покрывались цветами и плодами, а летящие в небе птицы повиновались августейшему слову. Вот какой случай был в годы Энги, в не столь уж отдаленные времена: император Дайго, гуляя в саду Божественного Источника, заметил на берегу пруда цаплю. «Поймай и принеси сюда эту цаплю!» — приказал государь одному из придворных шестого ранга. «Как же ее поймать?!» — подумал тот, но, не смея ослушаться приказания, направился к цапле. Птица стояла неподвижно, сложив крылья. «По велению государя!» — сказал придворный, и цапля распласталась в поклоне. Придворный взял ее и принес. «Ты повиновалась императорскому приказу, это похвально! Жалую тебе, цапля, пятый придворный ранг! — сказал государь. — Будь же отныне царем над всеми цаплями!» — И, велев написать указ на табличке, он повесил эту табличку на шею цапле, после чего отпустил ее на волю. Государю вовсе не нужна была эта птица, он приказал поймать ее единственно для того, чтобы все убедились, как могущественно августейшее слово.
Свиток VI
Глава 3
Госпожа Аой
Особенно печальной и трогательной была история некоей девицы, служанки одной из придворных дам государыни. Ко всеобщему удивлению, эта девушка стала возлюбленной государя; и то была не минутная прихоть, как нередко случается, нет, он призывал ее постоянно, полюбил искренне и глубоко, так что хозяйка девушки и та больше не требовала от нее никаких услуг, а, напротив, обращалась с ней почтительно, словно с госпожой. Недаром поется в песне:
Если сын родится,
Радоваться рано.
Если дочь родится,
Рано огорчаться.
Есть предел для сына
В полученье чина,
А дочь у трона государя
Может оказаться!
Да, женщина может стать царицей! Вот и с этой девушкой обращались бережно, как с принцессой или с императрицей, почитали ее, словно священную Мать страны. «Какая удача, вот счастливица!» — говорили все, и за глаза шепотом называли госпожой Аой, потому что имя ее было Аой. Однако едва лишь толки эти дошли до государя, как с того же дня он перестал ее призывать — не потому, что разлюбил, а единственно опасаясь людской хулы. Но, расставшись с Аой, он все время пребывал в задумчивости, грустил и не покидал своей опочивальни.
Услышал об этом благородный Мотофуса, бывший в ту пору канцлером.
— Это весьма прискорбно! — сказал он. — Надо его утешить! — И поспешно отправился во дворец.
— Государь, если вы так привязаны к ней, чего опасаться? Тотчас же призовите ее опять! Пусть она незнатного рода, это не имеет значения; я, Мотофуса, немедля удочерю ее! — сказал он.
— Может быть, ты и прав, — возразил ему государь. — После отречения от трона такая связь была бы самым обычным делом. Но, пока я на троне, подобным поступком я заслужил бы себе дурную славу в грядущих поколениях! — И он не внял совету канцлера. Тому не оставалось ничего другого, как удалиться, сдержав слезы сострадания. А государь вспомнил старинную песню и написал ее на бумаге темно-зеленого цвета:
«Напрасно стараюсь
любовь от людей утаить —
едва ли не каждый
вопросом встречает меня:
„Откуда такая печаль?”»
Благородный Такафуса Рэйдзэй вручил это стихотворение той самой госпоже Аой. Смущенная, она под предлогом болезни вернулась в родительский дом, слегла и по прошествии всего лишь нескольких дней скончалась. Вот о таких-то делах и говорится:
Повелителя милость
продлилась не более дня —
И всего я лишилась,
окончена жизнь для меня…
В древности, когда танский император Тай-цзун хотел поселить дочь Чжэн Жэньцзи у себя во дворце, Вэй Чжэн предостерег его, сказав: «Эта девушка уже просватана в семейство Лу!» — и Тай-цзун не велел призывать ее во дворец[171]. Точь-в-точь такое же благородное сердце было и у государя Такакуры!
Свиток VII
Глава 12
Императорский выезд
Многие из сгоревших покоев удостоились в прошлом августейшего посещения, сам император бывал здесь.
Камни остались в золе
там, где Феникса[172] высилась зала.
Выбоины от колес —
там, где прежде карета стояла.
Сколько прекрасных принцесс,
царедворцев когда-то съезжалось
В этот чертог, где звучит
бури стон, пробуждающий жалость!
Веет печалью в садах
при покинутом женском покое.
Будто слезами, кропит
их вечернее небо росою.
Стены в убранстве зеркал
и на ширмах узоры нефрита
Стали добычей огня.
Драгоценная утварь разбита.
Даже сторожек лесных
не осталось в угодьях, где птица,
Рыба, непуганый зверь
на приволье любили резвиться.
Множество пышных палат,
где первейшие жили вельможи
Вплоть до министров, князей,
что к монарху пресветлому вхожи, —
Все, услаждавшее взор,
что века богатело и крепло,
Пламени обречено,
стало грудами угля и пепла.
Жерди, солома, камыш —
все бессчетные смердов жилища,
Верных вассалов дворы
были отданы пламени в пищу,
И трепетали сердца
перед страшным всевластием рока,
Что низлагает владык
и державы карает жестоко.
Так и в былые года
погибали великие страны:
Росные травы взросли
на руинах твердыни У-вана[173].
Циньской империи мощь,
безнаказанным злом одержима,
Пала, и стольный Сяньян
запылал в черном облаке дыма.
Строили Тайра в горах
на крутых перевалах заставы,
Чтобы с заставой Ханьгу,
с Сяошань им соперничать славой.
Грозной оградой засек
ощетинились горные склоны.
Северных варваров рать
прорвалась, разметала заслоны.
Словно Цзиншуй и Вэйшуй,
были реки в горах, но преграды
Не убоялись в пути
супостатов восточных отряды.
Ведал ли кто, что придет
час для Тайра бежать из столицы,
Чтобы в безвестных краях
по лачугам убогим селиться?
Им ли, привыкшим блюсти
при дворе церемоний порядок,
В западных весях сносить
дикость нравов и грубость повадок!
Равные славой имен
богу водной стихии, Дракону,
Что, восседая меж туч,
неподвластен земному закону,
Стали подобны они
мелкой вяленой рыбе на низке.
Кто из великих досель
опускался с вершины столь низко?
По мановению вмиг
чередуются радость и горе,
Недолговечный расцвет
увяданьем сменяется вскоре.
Тяжко порой провожать
даже день, вытесняемый ночью,
Что же о смертных сказать,
бренность мира узревших воочью!
В годы правленья Хогэн
были Тайра — как вишня весною,
В годы Дзюэй перейдя,
стали палой осенней листвою…
Самураи восточных земель, Сигэёси Хатакэяма, Арисигэ Оямада и Томоцуна Уцуномия, с седьмой луны минувшего 4-го года Дзисё находились в плену в столице. Теперь, когда Тайра решили бежать на запад, все эти пленники подлежали казни. Но князь Томомори сказал, обращаясь к старшему брату:
— Вы не измените судьбу и не вернете ушедшего счастья, если велите обезглавить даже сотню или тысячу человек! Как, наверное, стосковались их жены, дети, все домочадцы! Не лучше ли, вопреки обычаю, отпустить их? Если случится чудо и счастье вернется к нам, они не забудут этих благодеяний!
— Истинно так! — ответил князь Мунэмори и отпустил их.
Касаясь челом земли и проливая благодарные слезы, все трое упорно твердили:
— С минувших лет Дзисё и вплоть до настоящего времени только ваше милосердие сохранило нашу бесполезную жизнь! Позвольте же следовать за вами повсюду, куда направится императорский поезд!
Но князь Мунэмори сказал им:
— Все ваши помыслы устремлены на восток. Душой вы летите на родину, зачем же вести за собою пустую оболочку, лишенное души тело? Ступайте домой, возвращайтесь без промедления! — И, утерев слезы, самураи возвратились на восток, в Канто. Ведь, как-никак, целых двадцать лет князь Мунэмори являлся их господином, что ж удивительного, что слезы разлуки не иссякали!
Свиток IX
Глава
18 Бегство
Моромори, правитель Биттю, младший сын покойного князя Сигэмори Комацу, вместе с шестью вассалами спасался бегством в маленькой лодке, когда их заметил Сэйэмон Киннага, вассал князя Томомори, тоже искавший спасения на берегу. «Это лодка князя Моромори, — подумал он и закричал: — Возьмите меня!» Тогда Моромори приказал снова направить лодку поближе к берегу, в мелководье. Рослый мужчина, к тому же в тяжелых доспехах, с размаху соскочил с коня прямо в лодку — понятно, что к добру это привести не могло! Лодка была мала и сразу перевернулась вверх дном. Правитель Биттю боролся с волнами, то всплывая, то вновь погружаясь в воду, а в это время появилось десятка полтора всадников во главе с Дзиро Хондой, вассалом Хатакэямы; Хонда подцепил князя Моромори боевой железной рогатиной, вытащил на берег и отсек ему голову. Моромори исполнилось всего лишь четырнадцать лет.
Митимори, правитель земли Этидзэн, возглавлял дружины Тайра в предгорье. В красном парчовом кафтане, в панцире с китайским узором, ехал он на кауром коне, в седле, украшенном серебром. Митимори был ранен в голову; враги оттеснили его от остальных дружин Тайра. Своего младшего брата Норицунэ, правителя Ното, он потерял из виду. Тогда, обратившись в бегство, он поскакал на восток, чтобы покончить с собой где-нибудь подальше от людских глаз, но тут его окружили семеро вражеских воинов, среди них — Сасаки из края Оми и Таманои, житель земли Мусаси, — и в сражении с ними князь Митимори в конце концов был убит. При князе находился один из его вассалов, но в решающий миг он не успел прийти на помощь своему господину; так случилось, что никто из своих не видел, как погиб Митимори.
Битва все продолжалась, и убитых с обеих сторон стало так много, что и не счесть! Перед башнями, между кольев, трупы людей и коней громоздились горой. Зелень в долине Ити-но-тани стала багровой. В роще Икута, у подножья горного кряжа, на морском берегу — всюду валялись тела убитых. Одних лишь голов, отрезанных рукой дружинников Минамото, и то насчитали потом больше двух тысяч!
В битве этого дня погибло больше десяти самых знатных витязей Тайра — князь Митимори, правитель Этидзэн, его младший брат Наримори, Таданори, правитель Сацумы, Томоакира, правитель Мусаси, Моромори, правитель Биттю, Киёсада, правитель Овари, Киёфуса, правитель Авадзи, и трое сыновей Цунэмори, главы Ведомства построек,— Цунэмаса, Цунэтоси и Ацумори, самый младший из братьев.
Так завершилась для них
эта битва великим разгромом.
Все, кто спасенья искал,
слепо вверились лодкам, влекомым
Силою ветра и волн
прочь от кровью пропитанной суши.
Горечь сжигала сердца,
и отчаянье полнило души.
Мерно качались ладьи,
путь держа к полуострову Кии.
К Асии вдоль берегов
в беспорядке стремились другие.
Много из бухты Сума
храбрых Тайра в Акаси отплыло.
Ложем избравших корабль,
изголовьем неверным — кормило.
Тускло светила луна.
Рукава орошая слезами,
Воины стражу несли
и не ведали, живы ли сами…
Те, кто направил свой бег
наугад через воды пролива,
Отмели и острова
созерцали теперь сиротливо.
Чаек печальный призыв
уносился в морские просторы.
«Видно, кружиться и нам
без пристанища и без опоры», —
Тяжко вздыхали мужи,
а иных, кто, устав от скитаний,
Бросил руля рукоять,
снова вынесло к Ити-но-тани.
Только один переход
от столицы до Ити-но-тани,
Но и его одолеть
не у каждого силы достанет…
Из-под укрытия скал
выбираясь ночною порою,
Медленно плыли ладьи…
Об утратах скорбели герои:
Было четырнадцать их,
областей, роду Тайра покорных.
Было сто тысяч бойцов
в самурайских дружинах отборных.
Были богатство, и власть,
и удача в сраженьях, а ныне
Все обратилось во прах,
и последняя пала твердыня!
Свиток IX
Глава 19
Утопленница Кодзайсё
У Митимори, правителя земли Этидзэн, служил самурай по имени Токикадзу. Явившись на корабль, к супруге князя, он сказал ей:
— Возле устья реки Минато господина моего окружили семеро вражеских всадников, и в сражении с ними он в конце концов пал убитый. Из числа этих семерых смертельные удары нанесли ему двое — Нарицуна Сасаки, житель земли Оми, и Сукэкага Таманои, житель земли Мусаси, — так они себя называли… Я, Токикадзу, всей душой стремился разделить участь моего господина, вместе с ним сойти в обитель смерти, но еще задолго до битвы он приказал мне: «Что бы ни случилось со мной, — сказал он, — ты должен сохранить жизнь! Любой ценой оставайся в живых и разыщи мою жену!» Вот почему моя жизнь все еще не прервалась, и вот почему я здесь, перед вами!
Ни слова не сказала в ответ супруга князя, закрыла лицо рукавом и упала ничком на ложе.
И хоть услыхала она верную весть, что муж убит, но в первые дни ее все еще не покидала надежда — вдруг это неправда и муж вернется целый и невредимый. Но день проходил за днем, надежда постепенно угасла, и глубокая скорбь переполнила ее сердце. Вместе с госпожой горевала ее кормилица, единственная близкая ей родная душа.
С того самого вечера, в седьмой день, когда впервые дошла до супруги Митимори страшная весть, и вплоть до ночи тринадцатого числа не поднималась она с постели. Так лежала она до наступления сумерек. Назавтра судну предстояло прибыть в Ясиму. Сгущалась ночь, и когда жизнь на корабле постепенно затихла, супруга Митимори сказала, обратившись к кормилице:
— Давеча я узнала, что муж убит, и не могла поверить, что это правда, но теперь, увы, убедилась, что его, как видно, и впрямь уже нет на свете. Говорят, многие полегли возле устья той речки — Минато, что ли, ее название — и с тех пор никто из них не вернулся… Накануне сражения я свиделась с мужем, мы встретились в убогой лачуге. Он был необычно печален и казался таким удрученным! Он сказал мне: «Чует сердце — меня ждет гибель в завтрашней битве. Что станет с тобой, бедняжка, когда меня не будет на свете?» Но я уже привыкла, что война идет постоянно, и никак не ждала, что сбудется его предчувствие, — вот о чем я сейчас больше всего горюю! О, почему я не знала, что то последняя наша встреча! Почему не обменялась с ним клятвой снова соединиться навеки в будущей жизни? Как вспомню сейчас об этом, нет сил терпеть сердечную муку! С недавних пор у меня под сердцем шевелится ребенок, но от мужа я это скрывала. Но в тот час, опасаясь, как бы он не подумал, будто у меня могут быть какие-то тайны, я открылась ему, и как же велика была его радость! «Мне уже тридцать лет, — сказал он, — а детей до сих пор не имею! Вот хорошо, если б родился мальчик! Пусть он станет живой памятью обо мне в нашем неверном и бренном мире!.. Но давно ли ты в тягости? Сколько месяцев? Вполне ли здорова? Сможешь ли благополучно разрешиться от бремени в бесконечных скитаниях на корабле по безбрежным морским просторам — вот что меня тревожит!» И в самом деле, ведь родами умирает множество женщин, и страшно мне думать, что смерть настигнет меня в столь безобразном, постыдном виде… О да, мне тоже хотелось бы спокойно родить младенца, лелеять его и видеть в нем облик покойного мужа! Но ведь всякий раз, как я взгляну на ребенка, тоска по ушедшему будет с новой силой терзать мне душу! Нет, дитя никак не станет мне утешением! Значит, кроме смерти, нет для меня исхода! Но даже если б чудом я уцелела, укрывшись где-нибудь в глуши, подальше от людских взоров, кто знает, какой позор, быть может, мне уготован? Ведь так уж повелось в нашем мире, что все вершится здесь не по собственной воле… Как помыслю об этом, мне и страшно, и больно! Стоит мне задремать — я вижу мужа во сне; проснусь — он и наяву призраком стоит предо мною! Вот я и решила — лучше броситься в воду, на дно морское, чем жить в такой тоске, в такой муке! Мне жаль тебя, ты останешься здесь одна, будешь горевать обо мне, но все же прошу — возьми все мои одеяния, отдай какому-нибудь монаху, и пусть он молится за спасение души моего покойного мужа, да и мой скорбный путь на том свете пусть облегчит молитвой! А письмо, что я написала, отправь в столицу… — так говорила она, подробно и долго.
— Как же ты бросаешь меня? — обливаясь слезами, отвечала кормилица. — Ради тебя я покинула престарелых родителей, малых деток и последовала за тобой сюда, в эту даль! Подумай, разве ты одна горюешь и плачешь? Многих женщин постигла такая же злая участь! К тому же помни — ты теперь не одна; придет срок, ты благополучно родишь младенца, взрастишь его — пусть в расщелине скалы, в лесной чаще — и, приняв монашеский сан, станешь молиться, взывая к Будде, за упокой души твоего супруга. Как бы ты ни стремилась повстречаться с ним в новом перерождении, как бы ни мечтала вновь соединиться с ним на вечные времена в едином венчике лотоса, в обители рая, кто знает, по какому из Шести путей и Четырех превращений суждено пойти человеку в загробном мире? Кто поручится, что ты непременно встретишь мужа после твоей кончины? Ты утопишься, но, может статься, смерть твоя будет совсем напрасной! А твои родные в столице? Кому же ты собираешься поручить заботу о них, что заводишь такие речи? Горько и больно мне слышать эти твои слова! — так, рыдая, причитала она, в три ручья заливаясь слезами, и тогда госпожа, пожалев, наверное, в душе, что поведала ей свои думы, сказала:
— Ах, сама посуди, каково у меня на сердце! Когда женщина теряет супруга, жизнь становится не мила и на ум невольно приходят мысли о смерти, так уж повелось в нашем мире. На самом же деле редко кто кончает с собою. Если б я и впрямь задумала утопиться, я бы ничего тебе не сказала… Час уж поздний; усни и ни о чем не тревожься!
Кормилица вспомнила, что вот уж несколько дней, как госпожа даже маковой росинки не проглотила, а теперь заводит такие речи — стало быть, и впрямь задумала утопиться.
— Как ни дорога мне столица,— сказала она со скорбью,— но если ты утвердилась в мысли о смерти, я тебя не оставлю, вместе с тобой сойду в бездонную пучину морскую! Без тебя я ни единого часа, ни единого мгновения не останусь жить в этом мире!
Не отходя от госпожи, она ненадолго забылась сном. В тот же миг госпожа тихонько поднялась с ложа и приблизилась к краю судна. Кругом расстилалось безбрежное море, и непонятно было, где восток, а где запад, но, наверно, ей показалось, что запад там, где луна опускалась за далекие горные цепи; обратившись туда лицом, она тихо прочитала молитву, стократно повторив имя Будды.
Уныло поскрипывал руль, и на отмели в море стонали чайки, как бы вторя ее печали. «Славься, о будда Амида, учитель, обитающий на закате в обители рая! Да исполнится твоя священная клятва, — отведи меня прямо в твои пределы! Вновь навсегда соедини безвременно разлученных супругов! Сподобь снова повстречаться с любимым в едином венчике лотоса!» — так, в слезах, она жалобно причитала. «Славься!» — в последний раз прозвучал ее голос, и в тот же миг, обливаясь слезами, она погрузилась в морскую пучину.
Стояла глухая полночь, на корабле все уснуло, затихло, и никто не заметил ее падения в воду. Не спал лишь один из кормчих на соседнем судне. «Что это, с того корабля какая-то женщина-красавица сейчас бросилась в воду!» — закричал он. Вздрогнула, пробудилась кормилица, в испуге стала шарить вокруг руками, но рядом никого не было. «Ох! Ох!» — только и стонала она бессвязно. Многие бросились в воду, стараясь найти и вытащить госпожу, но стояла глубокая ночь, и к тому же, как обычно весной, над водой стелилась туманная дымка, и облака заволокли небо. Один за другим бросались ныряльщики в воду, но луна скрылась в тучах, и густая тьма нависла над морем.
Вскоре госпожу все же отыскали и подняли на корабль, но жизнь уже почти отлетела. Вода струилась с ее волос и одежды — белых хакама и двойного атласного платья, и хоть удалось вытащить ее из воды, все усилия вернуть ее к жизни были, увы, напрасны. Кормилица схватила госпожу за руки, прижалась лицом к лицу, повторяя в отчаянии: «Если уж такова была твоя воля, почему ты не взяла и меня с собой? Зачем покинула меня здесь, жестокая? Вымолви же хотя бы одно словечко, дай еще хоть раз услышать твой голос!» Но ни звука не донеслось в ответ на эти мольбы, и слабое дыхание вскоре совсем угасло.
Тем временем закатилась за тучи луна короткой весенней ночи, мало-помалу посветлело туманное небо, и, как ни скорбно было расставание с усопшей, ничего другого не оставалось; чтобы тело не всплыло на волнах, надели на нее панцирь, принадлежавший Митимори, ее покойному мужу, и опять погрузили в море.
— Уж на сей-то раз я тебя не покину! — вскричала кормилица и хотела броситься следом, но ее удержали, и ей пришлось покориться. Чтобы как-нибудь облегчить неизбывное горе, она в бессильной тоске сама отрезала себе волосы, а преподобный Тюкай, брат покойного князя, обрил ей голову, посвятив в монашеский сан. Плача, принесла она священный обет и стала молиться за упокой своей госпожи.
С древних времен многим женщинам случалось терять супруга, но обычно они принимали постриг, а чтобы с горя топиться — такое бывает редко! «Верный вассал не служит двум господам; честная женщина двух мужей не имеет!» — о таких верных женах сложена эта старинная поговорка.
Эта госпожа, дочь Норикаты, сановника Сыскного ведомства, служила при дворе принцессы Сёсаймонъин и слыла первой красавицей во дворце. Звали ее Кодзайсё. Как-то раз, весной, в годы Ангэн, когда Кодзайсё было шестнадцать лет, принцесса отправилась в храм Торжества Веры, Хоссёдзи, любоваться цветением сакуры. Князь Митимори, в ту пору служивший при дворе принцессы, сопровождал ее выезд. С первого взгляда он без памяти влюбился в Кодзайсё. Ее образ постоянно витал в его воображении, ни на мгновение не мог Митимори позабыть о красавице, тосковал и томился, непрерывно слал ей любовные письма, слагал стихи, но все напрасно — Кодзайсё не внимала его признаниям. Так продолжалось целых три года, и вот, отчаявшись, князь Митимори решил написать Кодзайсё в последний раз.
Случилось так, что посланец князя не нашел во дворце никого из женщин, чтобы передать письмо госпоже Кодзайсё, и уже возвращался назад, так и не выполнив поручения, как вдруг повстречал карету Кодзайсё, как раз в это время ехавшей во дворец на службу. Чтобы не возвращаться к господину, не исполнив приказа, слуга быстро пробежал мимо кареты и бросил письмо за плетеную штору. «Кто этот человек?» — спросила Кодзайсё у сопровождавших ее людей, но те отвечали: «Не знаем!» Тогда она развернула письмо, взглянула — то было послание Митимори. Оставить письмо в карете было неудобно, выбросить на дорогу — тем более невозможно; она засунула бумагу за пояс хакама и так приехала во дворец.
День проходил как обычно, но, как на грех, Кодзайсё обронила письмо прямо на глазах у принцессы — и надо же было потерять его в столь неподобающем месте! Принцесса заметила бумагу, тотчас велела поднять и спрятала в складках широкого рукава.
— Взгляните, какая удивительная находка! — сказала она. — Кто хозяйка этого письма? — Но дамы, клянясь всеми богами, твердили в ответ: «Не знаем!» — и только Кодзайсё, залившись краской смущения, не проронила ни слова. Принцесса давно уже знала о любви князя Митимори. Она развернула письмо, оно было написано изысканным почерком на бумаге, пропитанной несказанно дивным благоуханием. «Ты слишком жестока, но теперь я, напротив, даже радуюсь этому…» — так начиналось послание, а заканчивалось оно стихотворением:
«Любовь моя схожа с дощечкою над ручейком в лощине тенистой. Опрокинется утлый мостик — и в слезах рукава намокнут…»
— Это письмо — жалоба на безответную любовь, — сказала принцесса. — Чересчур жестокое сердце никогда не ведет к добру! — И она рассказала о некоей женщине по имени Комати из рода Оно, жившей в старые времена. То была первая красавица на свете, наделенная к тому же редкостным поэтическим даром. Никто не мог устоять перед ее красотой и талантом, все изнывали от любви к ней. Но молва недаром прозвала ее жестокой — слишком многим людям причинила она сердечные муки и, может быть, по этой причине в конце концов осталась одна-одинешенька. Сквозь слезы глядела она на луну и звезды, светившие сквозь прохудившуюся кровлю ее жилища, и негде было ей укрыться от дождя, защититься от ветра; а чтобы кое-как поддерживать жизнь, хрупкую, как росника, собирала она травы в полях и съедобные корни в болотах…
— На это письмо непременно надо ответить! — закончила свой рассказ принцесса и, приказав подать тушь, сама милостиво начертала ответ:
«Поверь, оступиться
на мостике через ручей
не так уж опасно —
ведь тебя поддержат с любовью
и уберегут от паденья…»
…Огонь любви, пылавший тайно в сердце, открылся взору, неугасимый, как дымок, что вьется над вершиной Фудзи; слеза любви, упав на рукава, волною страсти стала, неизменной, как те волны, что непрерывной чередой о берег плещут у заставы Киёми… Красота — залог счастья в брачном союзе; князь Митимори получил Кодзайсё в супруги, и они любили друг друга искренне и глубоко. Оттого он и взял ее на запад, в странствия по морям, и она, в свой черед, последовала за ним в обитель смерти.
Норимори, Тюнагон у Ворот, разом потерял двух сыновей — старшего сына и наследника Митимори и самого младшего Наримори. Теперь единственной опорой в жизни остались у него второй сын Норицунэ, правитель Ното, и третий — преподобный Тюкай. Кодзайсё была для него живой памятью о погибшем наследнике-сыне, но вот и ее не стало, и не было предела его отчаянию.
Свиток XI
Глава 7
Битва в заливе Данноура
<…> В 24-й день третьей луны 2-го года Гэнряку решено было начать битву между Тайра и Минамото у заставы Акама, близ Модзи, что в краю Будзэн. Перестрелку назначили на час Зайца. В этот день вышла ссора между своими — Куро Ёсицунэ и Кагэтоки Кадзихарой.
Кадзихара обратился к Ёсицунэ:
— Первенство в нынешней битве поручите мне, Кагэтоки!
— Да, если б здесь не было меня, Ёсицунэ! — отвечал ему Ёсицунэ.
— Но ведь вы — сёгун, главный военачальник! — сказал Кадзихара.
— И в мыслях не держу считать себя таковым! — отвечал Ёсицунэ.— Властелин Камакуры — вот кто подлинный и великий сёгун! А я, Ёсицунэ, всего лишь исполняю его веления и потому равен всем прочим воинам-самураям, не более!
Тогда Кадзихара, разочарованный в стремлении быть первым, прошептал:
— Нет, сей господин по самой своей природе не способен возглавлять самураев!
Слова эти донеслись до слуха Ёсицунэ.
— Вот первейший глупец Японии! — воскликнул он и уже схватился за рукоять меча.
— Нет у меня господина, кроме властелина Камакуры! — вымолвил Кадзихара и тоже протянул руку к мечу, а его сыновья — старший, Кагэсуэ, второй, Кагэтака, и третий, Кагэиэ, — подбежали к отцу и стали с ним рядом. Увидев гнев Ёсицунэ, его вассалы — Таданобу, Ёсимори, Хироцуна, Гэндзо, Таро Кумаи, Мусасибо Бэнкэй и другие, каждый из коих был равен тысяче, — окружив Кадзихару, угрожающе надвинулись на него, готовые в любое мгновение поразить его насмерть. Но тут к Ёсицунэ подошел самурай Ёсидзуми, а Санэхира Дои удержал за руку Кадзихару, и оба с мольбой сказали:
— Нам предстоит огромной важности дело! Ссора между своими пойдет лишь на пользу Тайра! А когда об этом узнает властитель Камакуры, несдобровать вам обоим! — И, услышав эти слова, Ёсицунэ утих, и Кадзихаре не удалось на него напасть. Но люди говорили потом, что с этого часа он возненавидел Ёсицунэ, оклеветал его и в конце концов погубил.
Тридцать с лишним тё разделяло боевые корабли Тайра и Минамото. Морские течения бушуют в проливе Модзи, и тщетны были все усилия Минамото — как они ни старались, их ладьи сносило течением, суда же Тайра, напротив, неслись вперед, увлекаемые потоком.
Кадзихара повел свою ладью ближе к берегу, чтобы избежать волн, бурливших в открытом море, и, когда вражеский корабль мчался мимо, зацепил его боевыми вилами. Затем отец с сыновьями и десятка полтора их вассалов перескочили на судно Тайра и, обнажив мечи, принялись что было мочи косить всех и вся, от носа и до кормы; возвратились они на свой корабль со множеством снятых голов, за что и были занесены первыми в список отличившихся в битве.
Но вот сблизились ладьи Тайра и Минамото, и грянул боевой клич, столь мощный, что вверху донесся он, казалось, до обители бога Брахмы, а внизу встрепенулись, зашумели в испуге боги морей — драконы! Князь Томомори вышел на палубу корабля и громким голосом возгласил:
— Сегодняшняя битва решает все! Воины, не помышляйте об отступлении! Знайте, даже самый прославленный полководец, равного которому не сыщешь ни в нашей стране Японии, ни в Индии, ни в Китае, бессилен, если пришел конец его счастью! Но честь превыше всего и всего нам дороже! Прочь малодушие, не выкажем слабости перед восточными дикарями! Будем биться, не щадя жизни! Вот и все, о чем я хотел сказать вам!
И когда он закончил, стоявший рядом Кагэцунэ из Хиды воскликнул:
— Воины, внимайте и повинуйтесь!
Тут выступил вперед Кагэкиё из Кадзусы.
— Люди востока искусны в конном сражении, но к морскому бою они не привычны, да и когда им было этому научиться! — сказал он. — Они подобны рыбам, что забрались на дерево! Мы перебьем их поодиночке, всех до единого, и сбросим в море!
А Морицуги из Эттю сказал:
— Прежде всего надо схватиться с Куро Ёсицунэ, их полководцем! Куро лицом бел, ростом мал, зубы торчат вперед — по этим признакам можно его узнать. Вот только кафтан и панцирь он то и дело меняет, так что отыскать его будет, пожалуй, не так-то просто!
— Каким бы храбрым он ни был, — опять сказал Кагэкиё, — на что он способен, этот молокосос-коротышка! Зажать его под мышкой, только и всего, да и утопить в море!
Отдав приказание, князь Томомори предстал перед братом своим Мунэмори.
— Сегодня все самураи полны боевого духа, — сказал он. — Но Сигэёси из Авы, сдается мне, замыслил измену. Надо снести ему голову с плеч долой!
— Но как же рубить голову без явных доказательств измены? — ответил князь Мунэмори. — К тому же он давно верой и правдой служит нашему дому… Эй, позвать сюда Сигэёси! — приказал он, и Сигэёси, в темно-пурпурном кафтане и красном панцире, склонившись, предстал перед князем.
— Скажи, Сигэёси, ты по-прежнему верен нам сердцем? Ты необычно мрачен сегодня! Прикажи отважно биться своим воинам, уроженцам Сикоку! Что с тобой, отчего ты так унываешь? — спросил князь Мунэмори.
— С чего бы мне унывать? — отвечал Сигэёси и удалился, не прибавив больше ни слова.
«Проклятие, надо отсечь ему голову!» — подумал князь Томомори и, стиснув рукоять меча так сильно, словно собирался ее расплющить, устремил пристальный взгляд на князя Мунэмори, но тот так и не дал своего позволения, и князь Томомори не смог ничего поделать.
Свою тысячу кораблей Тайра разделили на три отряда. Первым двинулся Хидэто из Ямаги с отрядом в пятьсот судов. За ним плыли воины клана Мацуры, у них было свыше трехсот судов, и вслед за ними — вельможи Тайра, они вели двести с лишним судов. Хидэто из Ямаги славился как лучший стрелок во всех девяти землях острова Кюсю. Его вассалы, хотя и уступали в меткости господину, стреляли тоже весьма искусно. Выстроившись плечом к плечу на носу и на корме своих кораблей, они разом выпустили пять сотен стрел по ладьям Минамото.
У Минамото было три тысячи кораблей. Казалось бы, преимущество на их стороне. Но стреляли они беспорядочно, стрелы летели со всех сторон, и непонятно было, где находятся их отборные воины. Военачальник Куро Ёсицунэ наступал в числе первых. Но стрелы Тайра летели так густо, что ни щит, ни панцирь не могли служить надежной защитой.
— Мы побеждаем! — решили Тайра, ударили на радостях в барабаны и разразились ликующим, боевым кличем.
Глава 8
Дальние стрелы
Ёсимори из Вады, самурай Минамото, не взошел на корабль, а остановил коня на берегу, у самой кромки воды, снял шлем, передал его челядинцу и, привстав на стременах, с силой натягивая тетиву лука, так метко посылал стрелу за стрелой, что в пределах трех тё ни разу не промахнулся. Одна из его стрел полетела особенно далеко, и он стал звать и кричать: ««Эй, верните-ка мне эту стрелу!»
Князь Томомори приказал подать стрелу, взглянул и увидел, что была она длиной в тринадцать ладоней и два пальца, с некрашеным древком, украшена черно-белыми журавлиными и лебедиными перьями вперемешку, а на древке, на расстоянии примерно кулака от стального острия, лаком сделана надпись: «Ёсимори из Вады».
Много превосходных стрелков было среди воинов Тайра, но все же лишь немногие смогли бы послать стрелу на столь дальнее расстояние… Наконец призвали Тикакиё из Нии, жителя земли Иё, и вручили ему эту стрелу, чтобы он отправил ее обратно. Ему тоже пришлось стрелять на дальнее расстояние, ибо ладья, на которой он находился, отстояла от берега больше чем на три тё. Тем не менее посланная им стрела глубоко вонзилась в предплечье самурая Исиды из дружины Миуры, который стоял даже дальше на добрый тан, чем Ёсимори из Вады. При виде этого остальные дружинники подняли Ёсимори на смех:
— Ёсимори из Вады думал, что никто не сможет выстрелить дальше него, и глядите, как осрамился!
Услышав эти насмешки, раздосадованный Ёсимори въехал в маленькой лодке в расположение кораблей Тайра и стрелял там без передышки, многих убив и ранив.
Тайра тоже послали стрелу на корабль Минамото, на котором плыл Ёсицунэ, и, так же, как Вада, стали звать и кричать: «Эй, верните-ка нам эту стрелу!» Ёсицунэ велел вытащить стрелу, взглянул и увидел, что была она длиной в четырнадцать ладоней и три пальца, с некрашеным древком, окаймлена перьями фазана, а надпись гласила: «Тикакиё из Нии, житель земли Иё».
Ёсицунэ призвал Санэмото Готоо.
— Есть ли кто-нибудь в нашем войске, кто смог бы возвратить эту стрелу назад, на корабль Тайра? — спросил он.
— Самый могучий стрелок — Ёити из Асари, он из тех отпрысков Минамото, что живут в краю Каи!
— Если так, позвать его! — приказал Ёсицунэ, и Ёити из Асари явился.
— Эту стрелу прислали нам Тайра с моря, — сказал Ёсицунэ,— и теперь призывают вернуть ее… Сможешь ли ты выстрелить на такое дальнее расстояние?
— Пожалуйте мне эту стрелу, я взгляну! — сказал Ёити и, помяв ее кончиками пальцев, промолвил: — Древко у этой стрелы несколько слабовато, да и коротковата эта стрела… Если уж стрелять, так у меня есть на случай стрелы не хуже! — С этими словами взял он свой лук длиной в девять сяку, вложил стрелу длиной в пятнадцать ладоней с лакированным древком и с силой натянул тетиву. Со свистом вылетела стрела, пронеслась больше четырех тё, вонзилась в грудь Тикакиё и свалила его на дно ладьи. Остался Ли он в живых или умер — за дальностью расстояния разглядеть было невозможно. Да, недаром слыл могучим стрелком этот Ёити из Асари, с расстояния в два тё без промаха попадал он в бегущего оленя!
Закончилась перестрелка, и теперь Тайра и Минамото с криками, с воплями ринулись в бой, не щадя собственной жизни. Казалось, ни одна из сторон не уступает друг другу. Но на стороне Тайра находились три священные императорские регалии и сам император, украшенный всеми Десятью добродетелями, и потому сомнительно было, чтобы Минамото удалось одержать верх. Но как раз в то время, когда Минамото уже готовы были усомниться в своей победе, все увидали, что в воздухе плывет нечто похожее на белое облако. Оказалось, однако, что то не облако, а летящий по воздуху белый стяг, не имевший владельца. Спустившись с неба, стяг парил над кораблем Минамото, почти коснувшись шеста на носу.
— Это знамение Хатимана, великого бодхисаттвы! — возликовал Ёсицунэ, вымыл руки, ополоснул рот, поклонился белому стягу, и все его самураи последовали его примеру.
И еще было знамение: великое множество морских свиней — рыб-дельфинов, внезапно появившись возле кораблей Минамото, поплыли в сторону Тайра. Увидев их, князь Мунэмори призвал ученого мудреца Харунобу Абэ, ведавшего законы Инь-Ян.
— Морские свиньи обычно плывут стадами, но столь огромного стада мне еще ни разу видеть не доводилось… Погадай же, что сие предвещает?
И Харунобу ответил:
— Если дельфины повернут вспять, Минамото погибнут, но если они поплывут вперед, под днищами наших судов, тогда нам угрожает опасность. — И не успел он договорить эти слова, как все дельфины дружно пронеслись под днищами судов Тайра, и Харунобу воскликнул:
— Свершилось!.. Решена судьба Поднебесной! Сигэёси из Авы все последних три года служил
Тайра верой и правдой, неоднократно бился, не щадя жизни, в сражениях, но когда сын и наследник его Нориёси очутился живым в плену, Сигэёси в сердце своем мгновенно изменил Тайра и перешел на сторону Минамото.
У Тайра был хитроумный замысел: императора и всех знатных вельмож поместить на простые суда, а рядовых бойцов — на большой корабль, какие строят в Танских пределах, и, когда воины Минамото яростно набросятся на этот большой корабль, — окружить их и перебить. Но после измены Сигэёси, Минамото, не обращая ни малейшего внимания на танское судно, рвались только к простому кораблю, где, кроме императора, находился также сам глава рода Тайра, князь Мунэмори, в доспехах простого самурая. И в тысячный раз сокрушался и досадовал князь Томомори: «Проклятие! Надо было зарубить этого негодяя Сигэёси!» Но поздно — уже ничем нельзя было помочь беде.
Тем временем все самураи, уроженцы островов Сикоку и Кюсю, отвернулись от Тайра и перекинулись на сторону Минамото. Воины, еще мгновенье назад плечом к плечу сражавшиеся в едином строю, теперь обращали стрелы против прежнего господина, обнажали меч против прежнего повелителя. Тщетны были усилия Тайра выйти на берег — бурные волны преграждали им путь к спасению; напрасны попытки пристать к противоположному берегу — там уже поджидали наготове враги, дружно обратив против них свои боевые луки. По всему было видно, что сегодня приходит конец борьбе между Тайра и Минамото за владычество в государстве.
Глава 9
Гибель малолетнего государя
Уже воины Минамото перепрыгнули на корабли Тайра. Уже кормчие и гребцы, убитые, лежали на дне судов, застреленные, порубленные, и некому было направить ход кораблей. Князь Томомори в маленькой лодке переправился на корабль, где пребывал император Антоку.
— Час нашей гибели наступил, — сказал он, — уберите, сбросьте в море все, что нечисто и оскорбительно для взора! — С этими словами он носился по судну, от носа и до кормы, убирая, сметая грязь, самолично наводя чистоту.
— Господин Тюнагон, как идет битва? — наперебой приступили к нему с расспросами дамы.
Громко засмеялся им в ответ Томомори:
— Скоро вы собственными очами узрите доблестных самураев востока!
— Как можете вы насмехаться над нами в такое время? — воскликнули дамы, стеная и плача в голос.
Госпожа Ниидоно давно уже в душе приняла решение. Переодевшись в темные траурные одежды и высоко подобрав край хакама из крученого шелка, она зажала под мышкой ларец со священной яшмой, опоясалась священным мечом, взяла за руку малолетнего императора Антоку и сказала:
— Я всего лишь женщина, но в руки врагам не дамся! И не разлучусь с государем! Не медлите, следуйте за мной все, кто решился!
Императору Антоку исполнилось восемь лет, но на вид он казался гораздо старше. Черные прекрасные волосы ниспадали у него ниже плеч. Он был так хорош собой, что, казалось, красота его, как сияние, озаряет все вокруг.
— Куда ты ведешь меня? — удивленно спросил он, и Ниидоно, утерев слезы, отвечала юному государю:
— Как, разве вам еще неведомо, государь? В прежней жизни вы соблюдали все Десять заветов Будды и в награду за добродетель стали в новом рождении императором, повелителем десяти тысяч колесниц! Но теперь злая карма разрушила ваше счастье. Сперва обратитесь к восходу и проститесь с храмом Великой богини в Исэ, а затем, обратившись к закату, прочитайте в сердце своем молитву Будде, дабы встретил он вас в Чистой Земле, обители райской! Страна наша — убогий край, подобный рассыпанным зернам проса, юдоль печали, плохое, скверное место! А я отведу вас в прекрасный край, что зовется Чистой Землей, обителью райской, где вечно царит великая радость! — так говорила она, а сама заливалась слезами.
Государь, в переливчато-зеленой одежде, с разделенными на прямой ряд, завязанными на ушах волосами, обливаясь слезами, сложил вместе прелестные маленькие ладони, поклонился сперва восходу, простился с храмом богини в Исэ, потом, обратившись к закату, прочел молитву, и тогда Ниидоно, стараясь его утешить, сказала:
— Там, на дне, под волнами, мы найдем другую столицу! — и вместе с государем погрузилась в морскую пучину.
О горе! Ветер бренности веет в нашем мире непостоянства; под его дуновением мгновенно осыпался благоуханный цветок!
О скорбь! Волны злобы бушуют в греховной нашей юдоли, где жизнь и смерть во власти неумолимого рока; мгновенно поглотили они священную императорскую особу!
Дворцом Долголетия называли его чертоги, дабы жил он там долго-долго; вратами Юности назвали ворота и написали на них: «Да не войдет сюда старость!» Еще и десяти лет не исполнилось государю, а он уже погрузился на дно морское! Словами не описать, сколь непрочной, сколь бренной оказалась его участь, судившая ему родиться для трона! Дракон, обитающий в поднебесье, вмиг обратился в рыбу, жительницу морских глубин!
Некогда, окруженный вельможами и министрами, обитал юный государь во дворце, подобном высокому терему Брахмы или замку Радости Индры, повелевая бесчисленными родичами, близкими и далекими, а ныне в одно мгновение лишился жизни, бросившись с корабля в глубокие волны. О скорбная, скорбная участь!
Свиток XII
Глава 1
Великое землетрясение
Погиб, истреблен был весь род Тайра, и в западных пределах страны наконец воцарился мир. Края и земли повиновались наместникам, имения — своим господам, живущим в столице. С облегчением вздохнули и благородные, и низкорожденные, как вдруг в 9-й день седьмой луны того же года, ровно в полдень, сильно содрогнулась земля, и тряслась, и колебалась долгое время. В окрестностях столицы, в «Красной черте»[174], в округе Сиракава, обрушились все шесть храмов Торжества Веры. Упала и девятиярусная пагода — шесть ее верхних ярусов обвалились от сотрясения. Тридцать три кэнов в длину насчитывал Храм Долголетия; едва ли не семнадцать из них погибли. Рушились все строения — императорский дворец, кумирни японских богов и буддийские храмы, усадьбы вельмож и хижины простолюдинов, грохот падавших зданий был подобен раскатам грома, а пыль вздымалась к небу, как клубы дыма. Небо померкло, не стало видно даже сияния солнца. И стар и млад обомлели от страха, птицы и звери метались в тревоге, и так было повсюду — и в ближних, и в дальних землях.
Земля разверзалась, из трещин била вода; трескались скалы и падали вниз, в долины. Рушились горы и погребали под обломками реки; море бурлило и затопляло берег… Корабли, плававшие на взморье, качались на волнах, коням, ступавшим по тверди, некуда было поставить копыто…
От наводнения можно спастись, поднявшись в горы; от пожара — укрыться за рекой. Но самое ужасное из всех бедствий — землетрясение! Ведь люди не птицы, в воздух взлететь не дано им, не драконы — к тучам им не подняться! Не счесть, сколько народа погибло под развалинами в кварталах Сиракава, Рокухара, по всей столице!
Из четырех великих стихий вода, огонь и ветер часто приносят несчастье, однако земля до сих пор особых бедствий не причиняла. «Что означает сие?» — терзались тревогой и благородные, и низкорожденные, и, закрыв ставни, задвинув перегородки, целыми днями только и знали, что читать отходные молитвы Будде; и всякий раз, как грохотало небо и содрогалась земля, люди ждали, что смерть вот-вот их настигнет, и жутко было слышать их стенания и вопли. «Всем известно, что конец света неизбежно наступит, — твердили даже девяностолетние старцы, — но все же кто мог думать, что это случится так скоро!» — и пребывали в великом страхе; а юноши и малые дети, слыша их речи, горевали и сокрушались.
Государь-инок в ту пору совершал молебствие в храме Новый Кумано, но там тоже оказалось много убитых, место было осквернено, и он поспешил возвратиться во дворец, в Рокухару. По пути и государь, и вассалы замирали от страха! Императора доставили к берегу пруда в паланкине. А государь-инок велел раскинуть шатер в Южном саду и в том шатре поселился. Государыня-мать и принцессы пребывали в паланкинах или в каретах, ибо все дворцы развалились. Сбежались ученые астрологи-звездочеты и предсказали, что к вечеру, примерно в час Вепря, земля непременно затрясется снова. Не описать словами ужас, объявший души!
Передают, что в древности, в царствование император Монтоку, в 8-й день третьей луны 3-го года Сайко, тоже случилось великое землетрясение. Тогда, говорят, свалилась голова у статуи Будды в Великом Восточном храме. Сказывают также, что в великое землетрясение 5-го дня четвертой луны 2-го года Тэнгё император покинул свой дворец и поселился в шатре, раскинутом в пяти дзё от дворца Неизменного Покоя, Дзёнэйдэн. Но то случилось в далекой древности, что толку сейчас вспоминать об этом! Нынешнее же землетрясение было столь ужасным, что мнилось, даже в грядущие времена никогда не повторится такое!
Люди с сердцем и совестью, горько вздыхая, говорили:
— Император, украшенный всеми Десятью добродетелями, повелитель десяти тысяч колесниц, покинул свою столицу, священная особа его погрузилась на дно морское… Министров и вельмож на позор возили по улицам, головы их вывесили у врат темницы на всеобщее поругание… С древних времен и до наших дней грозен был гнев мертвых духов! Кто знает, что будет теперь с нашим миром?! — и все, до единого человека, сокрушались и горевали.
Вы читали онлайн текст из японской классической литературы: проза и поэзия: в переводе на русский язык: из коллекции: khokku.ru
Отправляя сообщение, Вы разрешаете сбор и обработку персональных данных.
Политика конфиденциальности.