Период Хэйан IX-XII век

ЛИРИЧЕСКИЕ ДНЕВНИКИ


Дневниковый жанр занимает особое место в истории японской литературы. Вместе с изобретением в IX в. слоговой азбуки (в начале распространения письменности использовался китайский язык) в японской словесности происходит решительное обращение к личностной тематике. И здесь выдающуюся роль играли женщины, ибо лирический дневник представляет собой единственный жанр, в становлении которого мужчины принимали минимальное участие, поскольку пользоваться азбукой при создании текста считалось для мужчины неприличным. В то же время женщинам не рекомендовалось овладевать иероглификой. Недаром иероглифы называли тогда «мужскими знаками», а азбуку — «женскими». Поэтому-то и автор первого известного нам дневника — «Дневника путешествия из Тоса в столищ» («Тоса никки») — знаменитый поэт Ки-но Цураюки (около 868—945) — был вынужден скрываться за женским псевдонимом.

Мужчины-аристократы имели официальные биографии, в которых приводились данные об их чиновничьей карьере, даты жизни и смерти. Женщины такого внимания не удостаивались, поэтому они сами стали создавать истории своей жизни — дневники. Женский дневник, однако, не автобиография в общепринятом смысле слова (охватывающая события от рождения до момента написания), а лишь ее разновидность. В дневниках аристократок жизнь описывается не целиком, но частично — обычно это время пребывания на придворной службе. Кроме того, следует иметь в виду, что дневники аристократок не представляли собой сугубо личные записи, они изначально были рассчитаны на публичное чтение вслух, то есть дневник — это не документ приватной жизни, а произведение художественной литературы.

Уход дневниковой прозы в частную жизнь означал одновременно и падение интереса к социальным аспектам бытия, которые могли присутствовать в дневниках лишь постольку, поскольку они были непосредственно связаны с автором. Это указывает на определенную особенность эпохи — официальные хроники вести перестали, а вместо них теми же высочайшими указами предписывалось составление поэтических антологий. Поле действия дневниковой прозы ограничено физическими возможностями авторского глаза, что и создает иногда впечатление некоторой «замкнутости» этого мира. Тем более что в большинстве дневников основное действие развертывается в интерьере. Аристократы, проживавшие в столичном Хэйане (современный Киото), не рвались на просторы и осваивали по преимуществу пространство, непосредственно их окружающее. Вместе с тем пристальное внимание к автору и его окружению привело к развитию рефлексии самой высшей пробы — степень осознания границ своей личности, тонкость душевного движения, точность авторских характеристик вызывают настоящее удивление.

В данном разделе представлены отрывки из трех женских дневников хэйанского времени. Первый из них принадлежит кисти Митицуна-но хаха («Мать Митицуна», Митицуна — имя ее сына). Иногда дневник этой женщины, родившейся в 935 г., так и называют — «Дневник матери Митицуна» («Митицуна-но хаха никки»), иногда он фигурирует как «Кагэро никки» («Дневник летучей паутинки»), что подчеркивает элегический настрой этого произведения, в котором повествуется о непрочности любовных отношений между героиней «Дневника» и отцом ее ребенка.

«Дневник Мурасаки Сикибу» («Мурасаки Сикибу никки») принадлежит кисти прославленного автора «Повести о Гэндзи». По отношению к произведению Мурасаки термин «дневник» следует понимать с некоторой долей условности, поскольку сочинение это — не столько поденные записи, сколько ряд воспоминаний о том, что ее волновало. Эти воспоминания построены, как правило, в соответствии с реальным ходом времени. Но в «Дневнике» есть и пассажи, не поддающиеся временной атрибуции, — рассуждения Мурасаки о людях, окружавших ее, воспоминания детства. В целом «Дневник» охватывает период с 1008 по 1010 г. Открывается он описанием дворца Цутимикадо — главного имения знатнейшего рода Фудзивара. Государыня Сёси, дочь всемогущего Фудзивара-но Митинага, прибыла сюда, чтобы приготовиться к своим первым родам. События и церемонии, с этим связанные, и составляют основную тематику первой части «Дневника». Затем внимание Мурасаки обращается на окружающих дам. Часть ее метких и зачастую колких оценок облечена в форму письма неизвестному нам адресату. Сама же Мурасаки предстает перед читателем как натура весьма чувствительная. Лишенная уверенности в завтрашнем дне, она предается размышлениям о непрочности бытия. В то же время совершенно понятно, что, несмотря на все ламентации, которые, похоже, считались приличествующими всякой придворной даме, Мура-саки обладает и достаточной жизнестойкостью.

Последний по времени написания — «Одинокая луна в Сарасина» («Сарасина никки»). Автор «Одинокой луны в Сарасина», известная как «дочь Сугавара-но Такасуэ», родилась в 1008 г. Само же произведение было создано около 1060 г. Оно носит характер воспоминаний автора о прожитой жизни и охватывает период протяженностью в 38 лет (с 1020 по 1058 г.). Автор описывает свою жизнь в провинции (Сарасина — название местности), переезд в Хэйан, придворную службу, замужество, смерть мужа, одиночество…

Предлагаемые вниманию читателя лирические дневники — замечательные литературные и человеческие документы эпохи. Они служат поразительным свидетельством развитости культуры мысли и чувства аристократов той далекой эпохи. И дневники служили им важнейшим инструментом познания себя и людей, их окружавших.

КИ-НО ЦУРАЮКИ

ДНЕВНИК ПУТЕШЕСТВИЯ ИЗ ТОСА В СТОЛИЦУ

Говорят, что писание дневников — ведь их так именуют — дело мужчин, а теперь женщина пытается сделать это.

В некий год, в первый день по двудесятому дню последней луны года, в час Пса оставили мы ворота. Я начинаю описывать понемногу обстоятельства нашего странствия.

Один человек, когда подошли к концу четыре… нет, почти пять лет его службы в провинции, завершил все, что надлежало ему по должности, получил от своего преемника разрешительные бумаги, после чего освободил ведомственный дом, где проживал он все то время, и выехал к пристани, чтобы взойти на корабль.

Все, и знакомые, и незнакомцы — пришли его проводить.

Ну а те, с кем его долгие годы связывала тесная дружба, огорченные близкой разлукой, день напролет провели в хлопотах, брались то за одно, то за другое, так что ночь наступила среди шума и суеты.

В 22-й день воздвигаем обеты, молясь о благополучной дороге, хотя бы до Идзуми.

Фудзивара-но Токидзанэ, несмотря на то, что путешествовать нам предстоит кораблем, «направил на путь коней наших». Все — высшие, средние, низшие — от господ и до слуг — напились допьяна, и странно: их шутки и развлечения попахивали дурно, а ведь это было на берегу соленого моря.

23-й день. Здесь живет человек по имени Яги-но Ясунори. Он вовсе не принадлежит к тем, кому в ведомстве правителя постоянно давали поручения по службе. Между тем он-то наидостойнейшим образом «наставил на путь коней наших»: чинно и величаво преподнес нам прощальные дары. Может быть, причина здесь кроется именно в должности правителя? Ведь каково обыкновение сердец у местных людей? Теперь, мол, какая от него будет польза?! — и не кажут более глаз. А человек чуткого сердца пришел, не постеснялся поступить по-своему. Похвала моя отнюдь не из-за подарка.

24-й день. Ученый Наставник — настоятель государственного местного храма — соблаговолил пожаловать, дабы «наставить на путь коней наших». Тут все, кто только ни был на церемонии, от высших и до низших, даже дети, упились до того, что себя не помнили. Мужи, кои прежде своею дланью знака «один» начертать не умели, ныне, умудренные вином, выписывали ногами «десятки».

25-й день. Из резиденции нового правителя — письмо с приглашением пожаловать в гости. Причем доставил его — посыльный! Ну что ж! Раз пригласили — приходится прежнему правителю добираться до места. День-деньской и ночь напролет предавались, как кажется, музицированию, покуда не наступил рассвет.

26-й день. Мы все еще в палатах правителя. Угощают нас шумно, с большой щедростью. Последний слуга и тот наделен подарком! Декламировали кара-ута — китайские стихотворения. Также хозяин и гость, остальные присутствующие слагали японские песни — ямато-ута, обмениваясь ими друг с другом. Строфы китайских стихов мне записать не под силу, что же до японских песен, то вот одна из них, ее сочинил хозяин — новый правитель:

«Столицу покинув,
Я приехал ныне сюда,
Чтобы встретиться с вами.
Увы, был напрасен приезд,
Мы вот-вот расстаться должны!»
Так он сказал, поэтому прежний правитель, который возвращался обратно в столицу, сложил в ответ:

«Вы приплыли издалека
Стезею волн белотканых.
Расходятся наши пути,
Но кому предстоит отныне
С моею сходная участь?»
Прозвучали стихи других людей, однако особо искусных среди них не оказалось.

Беседуя о том и о сем, прежний правитель и нынешний — вместе спустились в сад, нынешний правитель и прежний, поддерживая друг друга под руки, хмельными голосами пожелали друг другу благополучия, после чего один вышел за ворота, другой удалился в свои покои.

27-й день. Выплываем на веслах из Оцу, держа путь в сторону Урадо. Меж тем у одного из нас маленькая дочь, которая родилась на свет еще в столице, внезапно умерла здесь, в этом краю, отчего он хоть и взирал на все эти недавние предотъездные хлопоты, но не отзывался на них ни единым словом. Он возвращался, наконец, в столицу, но печалился и тосковал только лишь об одном — о том, что у него больше нет дочери. Спутники его были не в силах вынести это. Некий человек написал, а затем и произнес следующее стихотворение:

— Вот и в столицу!
Отчего же такая печаль,
Лишь помыслю об этом?
Нет вместе с нами ее,
Она никогда не вернется!
И еще, в некий час:

— Мнится, она жива.
То и дело он, позабывшись,
О той, кого больше нет,
«Где она?» — людей вопрошает.
Слышать это такая печаль!
В то время, когда он читал эти стихи, около места, именуемого Како-но саки — мыс Како, догоняет нас брат нового правителя, а кроме него — и еще некоторые, с собой у них вино, все прочее. Они сходят на берег, раскладывают угощение, все рассаживаются, они произносят прощальные речи. Из всех, кто был тогда в резиденции нового правителя, они одни поспешили сюда вслед за нами. Воистину, люди чуткого сердца! Кто-то из нас невольно вымолвил это, но вполголоса, чтобы не пошло дальше… А люди сии, после того как высказали они таким образом свои сожаления о разлуке с нами, поднялись и, в один голос и мерно притоптывая, затянули песню. Не так ли рыбаки тянут на берег моря тяжелые сети? Вот их песня:

«О, неразлучницы-птицы,
Быть может, останетесь вы?!
Словно бы уток стая,
Что сбирается в тростниках,
Мы пришли молить вас об этом!»
Закончив пение, они вновь заняли свои места, поэтому тот, кто уезжал теперь в столицу, от всего сердца восхвалил их, а на песню отозвался стихами. Вот они:

«Шест рыбарь опустил.
Но нет, невозможно коснуться
Дна пучины морской.
О, я вижу: столь же безмерны
Глубины ваших сердец!»
Однако наш кормчий, которому невдомек незримая прелесть происходящего[83], да к тому же по самую корму нагруженный вином, бушует:

— Уже полный прилив! Того и гляди, ветер поднимется.

Готовимся взойти на корабль.

В эти мгновенья одни декламируют китайские стихотворения, связанные с временем года, что так соответствует всей обстановке отъезда. Другие распевают песни края Каи — восточные наши песни; забавно слышать их здесь, в нашей западной стороне! Кажется, кто-то даже сказал: «Они так хорошо поют, что „пылинки взлетают с навеса ладьи”, что „плывущие по небу облака останавливаются над нами!”»[84]

Этой ночью сделали остановку в Урадо. Там нас догнали Фудзивара-но Токидзанэ и Татибана-но Суэхира.

Из Урадо выходим на веслах, направляемся к Оминато. Меж тем господин Ямагути-но Тиминэ, сын прежнего — до нас — правителя, привез с собой в изобилии вина и прекрасной снеди и все это передал на корабль. Так и плывем мы, попивая вино и уплетая яства.

29-й день. Остаемся на ночь в Оминато. Ученый врач[85] доставил к нам сюда целебные снадобья, которые он нарочно для нас приготовил: «тосо» и «бякусан»[86], позаботился даже и о вине! Кажется мне, в нем есть доброжелательство.

Начальный день [первой луны]. Мы по-прежнему в Оминато. Снадобье «бякусан» исчезло. Кто-то засунул его под корабельный навес: мол, всего только на одну ночь, а оно от ветра все отодвигалось к краю, пока не упало в море. Теперь не придется отведать целебного питья на новолетье. Между тем на корабле нет даже сушеных стеблей батата, нет морской капусты, нет ничего, «укрепляющего зубы»![87]. Вот так провинция, где нет подобных вещей! И приобрести их невозможно бедному хозяину. Только и остается, что обсасывать соленые губы вяленой форели. А ну как и она способна помыслить нечто, обсасываемая губами людей?

— Сегодня все мои мысли только в столице!

— На воротах маленьких домиков соломенные веревки симэнава, а к веревкам прикреплены ветки остролиста, а на них нанизаны головы кефали, — хотелось бы взглянуть!

Ведь так, наверное, переговариваются сейчас друг с другом люди.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

11-й день. Засветло трогаемся в путь. Идем в Муроцу. Никто из нас еще не вставал, и, каково нынче море, не видим. Лишь по свету предутренней луны понимаем: там вот запад, а там — восток.

Наконец-то рассвело.

Умываем руки, молимся, завтракаем — обычное утро.

Полдень. И тут перед нами открылось место по имени Крылья.

«Крылья? — волнуются дети.— Как у птицы?!»

Мы улыбаемся их вопросам. Маленькая дочь одной нашей спутницы сложила:

«Если по правде
„Крыльями”
Эту землю назвали,
Я бы на них в столицу
Сразу бы полетела!»
Но и у взрослых на сердце одна только мысль: о, скорей бы в столицу! И что нужды, что стихи девочки были не хороши. Они правдивы и нейдут из памяти.

Память… Едва дети стали спрашивать нас об этих Крыльях, тотчас вспомнилась «та, что не возвратится». Да разве забудется она когда-нибудь? Сегодня мать девочки особенно печальна!.. Вдруг подумалось: а ведь не досчитались мы одной из тех, кто уехал тогда вместе с нами из столицы… всплыли в памяти старинные строки:

«На север, домой,
Возвращаются гуси и плачут.
Не досчитались они
Своих сородичей, верно,
Товарищей в долгой дороге!»
И тогда один из нас сказал:

— С печальным участьем
Гляжу я на горестный мир,
Но нет печали сильнее,
Нет безутешней тоски,
Чем тоска по ребенку!
Он еще долго повторял эти строки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

17-й день. Облака разошлись. Луна предрассветного часа необычно хороша. Корабельщики взялись за весла. Плывем. Где вершины облаков, где дно моря — не ведаем — соединились в одно. Правду сказал один старинный муж:

— Пронзает весло
луну средь бегущих волн.
Раздвигает ладья
небо в морской глубине.
Стихи привожу понаслышке. Тут некто прочел:

— Над самой луной,
В морской глубине утонувшей,
Проплывает ладья.
Может статься, лунного лавра
Коснется весло невзначай?
Кто-то подхватил:

— Вижу сиянье луны.
Она, верно, там, под волнами.
О, как уныло плыть
По этой равнине пустынной
Среди небес вечносущих!
Ночь постепенно светлеет. Корабельщики говорят: «Близко тучи чернеются. Противный ветер может налететь. Надо бы вернуться», — и мы возвращаемся. Начинается дождь. Всем очень грустно.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

18-й день. По-прежнему в тех же местах. Море неспокойно, и корабль не снимается с якоря. Вид с нашей пристани прелестный — и вдаль, на горы, и вблизи, на залив. Но мы так страдаем, что уж ничто не трогает сердца.

Мужчины, желая немного забыться, читают нараспев китайские стихи.

А корабль не выходит.

Один из нас, развлечения ради, прочел:

— Не различая погоды,
Ни времен годовых,
Падает снег на прибрежье —
Хлопья пены, где плещут
Белоснежные волны.
Стихи человека, в обычное время равнодушного к стихам. Но вот другие стихи:

— Ни соловей не знает,
Ни весне невдомек,
Что за цветы на прибрежье:
Там, где неистово плещут
Ветром гонимые волны.
Стихи вполне сносные. Услыхав их, некий почтенный старик, чтобы хоть в малой мере рассеять мучительную тоску последних дней, сказал:

— Набегают и падают волны.
Никак не поймут:
Снег иль цветы на прибрежье?
О, ветер-обманщик!
И вас он с толку сбивает!
Обсуждаем только что сложенные стихи. Один человек прилежно слушает наши споры, и вдруг неожиданно с губ его срываются стихи. Тридцать семь! Шестью слогами больше! Мы не выдерживаем, смеемся. Незадачливый стихотворец удручен и растерян. Но в самом деле: кто когда-нибудь сможет запомнить и повторить такие стихи?! Их и по писаному не произнесешь без запинки, до того неуклюже они построены. А если их и сейчас трудно прочесть, то — время пройдет — тем паче!

19-й день. День выдался скверный. Стоим без движенья.

20-й день. Все то же. Стоим. Все вздыхают жалобно. Иные в нетерпенье спрашивают: «Сколько дней мы в пути? Двадцать? Тридцать?!» — загибают они пальцы. С опаской гляжу — не вывихнули бы… Грустно. Нам не спится. Луна двадцатой ночи. Увы, здесь не было гор, она взошла из-за края моря. И вот что мне вспомнилось.

Когда-то давным-давно человек по имени Абэ-но Накамаро отправился в Китай и долго жил там. Настала пора возвращаться. Он выехал к пристани, чтобы взойти на корабль. Его провожали люди той страны. Они устроили прощальное пированье, одарили его подарками. Взволнованные разлукой, они сочиняли и читали ему стихи на тамошний лад. Но неутоленная горечь расставанья, верно, не отпускала их, и они оставались с Накамаро до восхода луны двадцатой ночи. Луна тогда тоже всходила из глуби моря. И Накамаро молвил: «Еще во времена богов стихи, подобные этим, в нашей стране слагали боги в своей великой милости к нам. Ныне же всякий — и знатный, и простолюдин — умеет сложить их: и печалясь разлукой, как ныне, и в радости и в горе». Затем он произнес:

— Равнина небес!
Далеко я взор простираю.
Как?! Та же луна
В юности моей восходила
В Касуга, над горой Микаса?!
Чтобы все его поняли, он изложил смысл песни китайскими письменами. Когда же сведущий в словах нашей страны человек изъяснил им песню, то они, надо думать, уразумев, о чем в ней говорится, весьма его похвалили, даже сверх ожидания. Слова в Китае и в нашей стране различны, но лунный свет одинаков и у нас, и у них, да и чувства, должно быть, одни и те же! Так вот, один из нас, вспомнив то давнее время, сказал:

— Та самая луна,
Что восходила прежде —
В столице, из-за края гор,
Теперь восходит над волнами
И за волнами вновь садится.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

1-й день второй луны. Все утро идет дождь. Только к часу Коня он прекращается. Выходим из залива Идзуми. Море по-прежнему спокойно. Плывем вдоль сосновой рощи по имени Черная коса. Имя — черное, сосны — зеленые, волны прибоя белы, ровно снег, раковины — багряно-красные. Одного желтого недостает до всех пяти цветов!

Меж тем корабль наш из места Хаконоура — «Залив Драгоценный ларец» — тянут на толстенной бечеве. Некто сказал:

— О ларец драгоценный,
Где лежат драгоценные гребни,
В зеркале отражаясь!
Гребни волн улеглись,
Безмятежно зеркало моря.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

4-й день. Кормчий говорит: «Ветер и облака внушают тревогу!» Мы не выходим. А круглый день ни ветерка, ни малого волнения! Ну что за дурень: погоды толком угадать не может!

Берег возле нашей стоянки усыпан прелестными ракушками и камнями. Одна из наших спутниц, томясь тоскою по той, которая не возвратится, сказала:

— Волны, прихлыньте сильней,
Только оставьте на берегу
Раковину «Позабудь»!
Пусть промолвит она: «Позабудь
Ту, о ком ты тоскуешь!»
И тогда некто, не в силах этого вынести, продолжил… так, чтобы немного отвлечься от мучительных дорожных тягот…

— Подбирать я не стану
Раковину «Позабудь»!
Я жемчужину отыщу.
Да будет она мне на память
О драгоценности милой.
Должно быть, утратив дитя, родители сами впадают в младенчество. Ведь все тут могли возразить, что она ничуть не жемчужина! Но недаром говорят: «Вечно прекрасно лицо умершего дитяти».

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

5-й день. День напролет молимся: «О волны! Не поднимайтесь!» Моленье наше услышано. Ни ветра, ни волн. Неподалеку резвится стая чаек. Столица все ближе. Вот стихи переполненного радостью ребенка:

— Моленье наше сбылось,
Радуемся затишью!
Но отчего же тогда
Чаек белые крылья
Похожи на белые волны?
А корабль идет все дальше. Сосновая роща на каменной косе очень красива. Проплываем близ Сумиёси. Один человек произнес:

— Вот узнал я ныне,
Сколько осталось мне жить…
Прежде сосны в Суминоэ,
Вечнозеленой сосны,
Я успел постареть.
В это время родительница той, что больше не вернется, даже на миг не в силах ее позабыть, сказала:

— О лодка, поторопись!
Я хотела б нарвать в Суминоэ
Травы «Позабудь».
Если верно ее назвали
Я, быть может, смогу забыться?!
Но разве она могла все позабыть?! Она только хотела дать роздых своей горестной любви, чтобы затем отдаться ей с новой силой.

Внезапный ветер. Гребцы усердно налегают на весла, но что толку! Волны тащат корабль назад. Вот-вот перевернемся. «Ах ты, милостивый бог Сумиёси! — восклицает кормчий. — Тебе бы нынче родиться! Любишь наживу, как все ныне живущие!»

Уж ты-то, по всему судя, родился вовремя.

«Поднесите ему нуса!»[88] Мы послушно подносим нуса светлому богу Сумиёси — защитнику мореходов. Но ветер не стихает, дует все сильнее, все свирепее. Волны вздымаются все грознее. «Нуса не трогают божественного сердца, — изволит молвить кормчий, — по каковой причине корабли и не трогается с места. Надо поднести что-нибудь более дорогое, чтобы больше обрадовать бога». Мы послушно пускаемся в размышления: «Глаз у каждого целых два. Поднесем ему зеркало. Оно у нас на корабле одно!» Кидаем зеркало в море. Всем его жалко. Но — о, чудо! — море вдруг становится похожим на гладкое зеркало, и кто-то говорит:

— Едва мы бросили зеркало,
Успокоилось море,
И увидели мы
В безмятежной его глубине
Сердце бурного бога.
Нет, это не был бог — хранитель спокойного моря, травы «Позабудь» и милых прибрежных сосенок. Мы в нашем зеркале узрели истинное сердце бога Сумиёси. У него было сердце нашего кормчего.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 

16-й день. Ныне вечером, по пути в столицу, проезжали Ямадзаки. Кстати, цветные ларчики в здешней лавке расписаны все так же, сладкие лепешки по-прежнему — витою трубочкой. А хозяева лавки? Впрочем, сказано ведь: «Как узнаешь сердце торговца?»

Мы все ближе к столице. В Симасака некто устраивает нам угощенье. Зачем? Вовсе не обязательно. Замечу, однако, что с той поры, как мы уехали, люди здесь стали много радушней. Посылаем ответные дары.

Мы хотели быть в столице только к ночи, ехали медленно. Луна взошла. Переправляемся через реку Кацурагава — Лавровую реку — при лунном свете. Говорим друг другу: «Это ведь не река Асука, чьи воды мелки и нрав переменчив!» Кто-то уже читает стихи:

— О река, соименница лавра,
Что растет на луне вечносущей,
В глубине твоих вод
Лунный свет отражается
Неизменно и верно.
Другой сказал:

— О река, соименница лавра,
Словно облако в глуби небесной,
Так была она далека.
И вот проплываем по ней,
Концы рукавов увлажняя!
И еще кто-то сказал:

— Пусть не в сердце моем
Ты стремишь неизменные воды,
О река, соименница лавра,
Поспорят с твоей глубиною
Мои сердечные чувства.
Все мы слишком рады возвращению, оттого избыток стихов.

Въезжаем в столицу. Ночь темная, и ничего кругом не видно. Мы все равно радуемся. Вот и дом. Входим в ворота. Луна освещает жилище… Мы, правда, уж слышали кое-что, но то, что мы увидели, описать невозможно. Все порушилось, запустело, заросло. Все ужасно! Впрочем, не более ужасно, чем сердце того человека, коему поручено было следить за домом. А ведь мы разделены одной лишь тонкою изгородкой, наш дом и его, — по сути, один и тот же дом, да и он сам предложил свои услуги. Всякий раз, как он писал нам о своем дозоре, мы слали ему подарки. Но повышать голос в первый день по приезде… «Вот уж…» — могут сказать. Хозяин был весьма огорчен, раздосадован, но… решил все же отблагодарить нерадивого соседа.

В нашем саду было нечто вроде пруда — так, небольшая копань, наполненная водой. Рядом росла сосна. С одного боку ветки у ней иссохли и отвалились. Пять лет прошло, а как будто целая тысяча. Видны новые молодые побеги. Да, почти все тут пришло в упадок, но чего ни коснешься, все трогает сердце и все дышит печалью. Сердце сжимается, как помыслишь о той, что родилась здесь на свет и сюда не вернулась. Наши корабельные спутники о чем-то оживленно говорят, вокруг них стайки веселых детей. От этого еще тяжелее. Вот стихи, обращенные вполголоса к той, которая могла их понять:

— Тут она родилась,
Но больше сюда не вернется.
С грустью гляжу
На сосны молодые побеги
В том же самом саду.
Но чувства переполняли сердце, и он промолвил:

— О, когда бы она,
Как эта сосна, долговечна,
Рядом со мною была!
Но там, в далекой земле,
Нам пришлось разлучиться!
Многое трудно забыть, немало печалей на сердце — достанет ли слов их высказать?! Да и к чему! Порвать бы все эти записи скорей, чтобы и помину не было!
 
Вы читали японскую классическую литературу: антология: из коллекции текстов: khokku.ru